Страница 16 из 63
— Извини, малец, одичал я во время странствий. Кем только мне не пришлось побыть, даже этим, тьфу, рогатым, забодай его комар. Я ведь что? За кого меня принимают, тем я и являюсь. Детям — в виде старичка в красном колпаке, они именно в такого меня верят. Взрослым просто в виде мыслей хороших, внушаю им, что друг другу подарить нужно, так как в стариков и оленей они уже не верят. Работаю, выдумываю, как умею, лишь бы долг свой выполнить, под Новый год надежду подарить… Эх, если бы не ты, может и работал бы так же и дальше, люди бы по другому жили. Хотя, о чем это я, в чем можно мальца винить? В том, что письмо старику не вовремя написал? Так это, наоборот, счастье для меня было, после стольких лет молчания, когда тебе не приходит даже открытки паршивой, целое письмо получить, да еще с рисунками. У меня ведь раньше целый секретариат работал, Снегурочки мои, умницы. По целому возу писем в день разбирали, ответы всем писали, списки подарков составляли. И это не говоря уже о работниках с оленями, которых у меня стада целые бродили, жирные, откормленные, волшебные… Но не верят теперь люди в волшебство, не верят. С тех пор не верят, как в путешествие я отправился, пешком брел с мешком своим, с игрушками, подарками для Максимушки, — старик горестно замолчал, зацыкал, а Максим, воспользовавшись моментом, спросил:
— О каком письме вы говорите? Не писал я ничего в Лапландию, — и вжал голову в плечи, ожидая новых молний.
Дед похлопал когтистыми лапами по груди, покопался запазухой сначала левой, потом правой, выковырял откуда-то из района пупка затертый, замызганный, изорванный до невозможности конверт и протянул Максиму, который не сразу решился притронуться к нему — настолько отвратно тот выглядел и, к тому же, подергивался, точно живой, словно внутри стучало маленькое сердечко, но потом все-таки осторожно взял письмо двумя пальцами. Конверт чуть не выскользнул из рук, настолько был тяжелым и каким-то действительно живым, теплым, в нем ощущались как бы стремительные потоки, текущие под бумагой, больше смахивающей на выделанную кожу, и Максиму пришлось осторожно уместить его на ладони, подцепить клапан, в каждое мгновение ожидая, что оттуда брызнет кровь, но там находилась лишь страница, выдранная из тетрадки в крупную клеточку с аккуратно обрезанной кромкой, корявыми печатными буквами и неумелым детским рисунком, судя по всему изначально изображавшим Деда Мороза на олене, но впоследствии на лист что-то пролилось, рисунок расплылся и получился некий гибрид, оригинал которого и сидел перед Максимом.
Прочесть ничего не получилось, хотя буквы были знакомыми, и даже складывались в связные слова, но их смысл ускользал от сознания и пришлось поверить Деду Морозу на слово, что письмо написано все-таки Максимом, хотя ничего подобного он, конечно же, не помнил.
— А о чем я просил? — исключительно из вежливости спросил Максим.
— Да разве ж я помню, — пожал плечами Дед, — а если бы и помнил, то все подарки в дороге растерял. Поэтому и в письмо не заглядываю, чтобы не расстраиваться лишний раз. Спрашивал я некоторых — что они в подарок хотят, так они такое говорят. Что значит Нового года у людей нет! Может, и не стоило мне к тебе ехать? Да надеялся вот, нужен буду, а остальные пока подождут. А оказывается, не дождались.
— Мне бы мешок, на которым вы сидите, — попросил Максим. Таким случаем грех не воспользоваться.
Расстроившийся было Дед сразу же обрадовался столь незамысловатому желанию Максима, встал, забегал вокруг чулка, примериваясь и что-то высчитывая, потом вытащил из воздуха целую стопку красных шелковых мешков, отделанных белым пушистым мехом, разложил их на крыше, поочередно их брал и примеривал к чулку и, наконец, выбрав наиболее подходящий, ловко натянул его на чулок с трофеями, завязал тесемкой с огромными помпонами и протянул упакованный подарок Максиму. Тот подхватил его, перекинул на спину, кивнул Деду Морозу и пошел к вертолету, чьи винты вращались уже в полную мощность, бортовые прожектора хаотично чертили по крыше, то ли просто так, то ли в поисках запропастившегося Максима, дверь периодически открывалась, оттуда выглядывало чье-то лицо, скорее всего Вики, и захлопывалась. Пригибаясь от ветра и от ощущения, что воющая мясорубка над головой может и ее превратить в фарш, он дошел до двери, оглянулся назад, пытаясь рассмотреть старика, но тот уже сгинул.
Максим, закинув мешок внутрь, влез в вертолет. В салоне действительно находилась одна Вика, эффектно задрапированная в кружевную полупрозрачную тюль с пришитыми золотыми побрякушками, подпоясанная своей неразлучной кобурой с пистолетом, и с толстым блокнотом и ручкой в руках бродящая и ползущая среди вещей, что-то подсчитывая, записывая, периодически вымарывая заметки на крохотных листках, вырывая их и разбрасывая по всем углам. Появление новогоднего мешка с подарками она восприняла как должное, потрогала мех и шелк и сделала очередную запись.
Максим бесцеремонно забросил трофеи в самый дальний угол и прошел в пилотскую кабину, где в роскошном кожаном кресле сидел Павел Антонович, весь опутанный проводами, словно проходящий медицинскую комиссию космонавт, читал толстенную инструкцию, еле умещающуюся у него на коленях, с портянками схем и диаграмм, которые ему пришлось уложить на соседнее кресло, и в соответствии с ее рекомендациями что-то переключал на потолке и под сиденьем, отчего мотор начинало периодически лихорадить — он кашлял, сопливил, визгливо ругался, лампочки, гирляндой усеивающие кабину, хаотично моргали, ослепительно вспыхивали, из валяющихся наушников, предусмотрительно не надетые Павлом Антоновичем, доносился вой доисторических животных, клацанье зубами и женские визги. Сквозь блистр кабины четко проступал расстилающийся город, и только теперь Максим сообразил, что вертолет уже летит прочь от аэропорта, от зарева вулкана и Деда Мороза.
Они вляпались в густую гуашь облаков, земля скрылась из виду, оставив их посреди бескрайнего вязкого неба, похожего на находящуюся в процессе создания неумелую картинку, на которую художник колоссальной кистью с неимоверной быстротой накладывал грубые, неаккуратные мазки плохо смешанной краски, отчего из под равномерно свинцового фона проглядывали неожиданно чистые белые, синие, желтые цвета, но их быстро замалевывали, превращая в грязную, пузырящуюся от лишней воды смесь. Иногда кисть проходилась по вертолету, и тогда блистр надолго затягивался плохо смываемой гуашью, но встречный ветер, сначала размазавший небольшую капельку до размеров всего обзора, потом также размазывал появляющуюся в середине каплю долгожданной чистоты, восстанавливая прозрачность бронированного стекла.
Максим приподнял схемы, сел в кресло, но наушники тоже не рискнул надеть, оберегая слух, и принялся созерцать в плоский хаос колоссального, неумелого рисунка, силясь по крохотному участку, открытому для их обозрения, догадаться об общем замысле творца. Сначала ему показалось, что это должна была быть огромная птица, грозовой тучей заслоняющая небо, мечущая молнии и град, громыхая перьями и оглушая криком давно ослепший и глухой равнодушный мир, но это впечатление внезапно нарушилось двумя относительно прямыми белыми линями, лихо нанесенные на синеватое пятно перед вертолетом, потом, еще через пару движений у них появились корявые отростки, затем — брызчатые пятна, оставленные большим пальцем художника с ясно различимыми завитушками папиллярных линий, еще несколько штрихов, и Максим, наконец, признал неумело, совсем по детски нарисованный пассажирский самолет, абсолютно без соблюдения пропорций, с крыльями различной длины и, к тому же, слишком коротковатыми для столь длинного фюзеляжа, с замершим кривым винтом, разнокалиберными иллюминаторами с веселыми, расплывающимися рожицами.
Невидимая кисть продолжала наносить мазки, причем не только на более менее внятный рисунок, висящий перед вертолетом, но и пытаясь наметить кое-какой антураж в стиле «пусть всегда будет солнце» — аляповатые трехцветные радуги, луну, нарисованную смешанной черно-белой краской, похожей на подтаявший весенний снежок, а потом и вовсе превращенная в солнышко добавлением желтоватых пятен, широко улыбающегося рта и черных, смахивающих на акульи, глазок. Хаотичность и неумелость то превращала мир вокруг в гениальное творение импрессионизма, то низводила к наивному искусству, добавляла реализм, закрашивала все в супрематизм, после чего смешавшуюся в единый неразборчивый фон краску взрезали сквозные вертикальные черные полосы, желающие вывести путешественников за рамки плоского холста, но Павел Антонович огибал дыры, и опять они оказывались во власти искусства.