Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 29 из 32

Но – скоро сказка сказывается, да не скоро дело делается. Еще не одна минула неделя, прежде чем у Степана Егорыча появилась нужная бумажка, разрешавшая брать зерно.

Выехали рано утром, целым санным обозом. Ехать надо было на ту же зерноссыпку, куда возили хлеб осенью. Если по прямой, по летней дороге, то от хутора это было всего километров семь-восемь. Но зимой туда можно было попасть наверняка только в объезд, через Дунино, а там – по укатанным автомобильным дорогам, что проложили военные грузовики, и в зимние месяцы возившие зерно со степных складов на городской мельничный комбинат.

Охотников ехать за семенами искать не пришлось. Событие это было воспринято хутором как нечто для всех радостное. Семена – это ведь был будущий хлеб, еда, пропитание, и для каждой хуторской семьи они означали будущую жизнь вообще, продолжение ее, может быть – более сытое, лучшее, чем два пережитых года, и народу с обозом отправилось даже с избытком.

Даже старшие дети увязались со взрослыми.

Как ни шугала Василиса Катю, чтоб та не лепилась к обозу, осталась дома, – Катя все-таки не послушалась, тоже забралась в те сани, в которые сел Степан Егорыч. Василиса сначала тоже хотела сесть в эти сани, да передумала – устроилась в другие, впереди обоза, с Машкой Струковой. Без уговора, но понятно для Степана Егорыча, на людях она старалась держаться с ним, будто ничего между ними не существовало, и каждый из них был другому чужой, сам по себе, – и так уж действительно по устам хуторских женщин шла всякая ненужная болтовня, не к чему было еще больше бередить эти разговоры…

Что-то особое, новое, нарождающееся в природе улавливалось в запахе ветра, в серовато-сизых облаках, отягощенно, бухло нависших над резко видной чертой горизонта. И снег скрипел под полозьями по-иному, не морозно-сухо и визгливо, а как-то мягко, масляно, с хрупом, и глудки лошадиного помета на дороге, попадая под копыта, не стучали уже как костяные и не отскакивали шариками, а разбивались на половинки, желто крошились, – у потерявшего крепость мороза уже не хватало силы спечь их до звона, намертво.

У Кати скоро порозовел, засморчил нос, она заметно прозябла, – одежонки ее оказались слабы для открытой, ветреной степи. Степан Егорыч распахнул тулуп, упрятал Катю к себе под бок, прикрыл сверху просторной полой.

– И чего тебе захотелось в санях труситься? Было б еще что, а то эка невидаль – зерно! Мало ты видала, как его возят? Теперь вот застудишься, школу пропустишь… – мягко пожурил Катю Степан Егорыч.

– Да, все поехали… – несогласно отозвалась Катя, шумно шмыгая носом.

Голова ее, повязанная платком, устроилась у Степана Егорыча под мышкой; согреваясь, Катя тесно прижалась, доверчиво, по родственному прильнула, как будто никогда в ней не было никакого отчужденного, враждебного чувства к Степану Егорычу, или, если и было, то все оно уже вышло, переменилось на что-то совсем обратное. «Привыкает все ж таки…» – подумал Степан Егорыч, сам чувствуя к девочке нежность, привычку и такое отцовское тепло, как будто Катя вправду была ему родной, тоже его ростком, его веточкой, и так сызмалу и росла возле него, под его рукой и защитой, третьей его дочерью наравне с другими его дочерьми. «Так бы, глядишь, и свыклась совсем… Детское сердце, что воск – податливое… Еще б даже полюбила, совсем как родного батю… Нельзя ребенку без папки, детская душа так сама и ищет, к кому б притулиться…»

Подумавши так, с острой жалостью, что не заменить ему для Кати отца, что не знает, не догадывается она, сколько еще суждено впереди ее сердечку гореванья и сиротства, Степан Егорыч подумал и обо всем, что предстоит ему оставить, кинуть тут, как-то разом мысленно и чувством своим охватив весь круг своих привязанностей. Незаметно, невидно это совершалось в нем, а ведь часть его души тут навсегда и останется. И когда он уедет, наверное, не раз, ох не раз потревожат его мысли о том, как тут без него все эти женщины и старики, уставшие от войны и ее тягот, какая тут идет у них жизнь и какие делаются дела…

…Зернопункт – в служебных бумагах он именовался «номер 27» – Степан Егорыч представлял хоть малым, но селением, а когда вдали появился высокий дощатый амбар, вырос и приблизился вплотную, оказалось, что всего только один этот амбар и есть; да еще около него совсем ничтожная мазанка, обиталище начальницы – женщины пожилых уже лет с темно-лиловым помороженным лицом.



Подъезжавшие сани она углядела в оконце, вышла из своей мазанки навстречу – с суровым видом, в длинном полушубке, с берданкой на плече. Берданка висела на веревке и, похоже, существовала просто для впечатления, а стрелять, должно быть, не годилась – такая была она старая, ржавая, такое побитое было у нее ложе.

– Кто ж тут еще из людей? – поинтересовался Степан Егорыч, когда начальница, придирчиво проверив бумаги, стала отпирать на амбаре тяжелые замки.

– А никого, – сказала женщина.

– Без сменщиков?

– Какие сменщики! Сменщики – это до войны так было. А теперь по штату я одна на все – и учет веду, и зерно сторожу, и крыс-мышей гоняю…

Степан Егорыч только покачал головой, подивившись бесстрашию этой пожилой женщины. Он представил себе ее житье в хилой мазанке, чуть побольше Ерофеичевой сторожки. Не каждый день приезжали сюда машины, чаще случалось, что неделями не появлялось тут никого, – и ни одной души вокруг, поблизости… Степан Егорыч вспомнил метели, что ревели днями подряд, засыпали снегом, осатанелые злые ветры, что дули тоже днями, старались повалить, разметать постройки, проникнуть за стены, в которых укрылся человек. На хуторе с его народом и то казалось тогда пустынно, томительно, тоскливо, даже страшно, а каково было терпеть здесь все эти дни и ночи, метели и ветры одной? А если бы случилось заболеть или стрясся пожар, или еще что? А если б пожаловали люди, задумавшие недоброе дело: столько хлеба, а в сторожках – одна баба с негодным ружьем?

– На нашей службе всего, конечно, жди… – спокойно согласилась женщина. Она, как видно, давно привыкла к возможности всяких неожиданностей и уже перестала их бояться. – Но насчет грабежей – в наших краях не слыхать, тихо. Вот крысы – вот страсть господня! Средь бела дня живьем могут сожрать. Слыхали, что под Рубежанской станицей было?

Степану Егорычу излагали эту историю, но он не поверил – уж очень была она страшна. На таком же примерно зернопункте вот так же служила женщина, а крыс расплодилось – не помогали никакие ловушки. Прямо днем шныряли под ногами, никого и ничего не боясь. Подвернулась раз в складе женщине под ногу крыса – она и придавила ее каблуком. А крыса, как после уже объясняли это происшествие сведущие люди, оказалась не простая, не рядовая, а предводительница всего крысиного стада. Она завизжала, и со всех сторон, из всех углов и щелей кинулись на женщину несметные крысиные полчища и стали рвать ее зубами.

Дрожь пробежала у Степана Егорыча по спине. Но и вторичному рассказу он не очень поверил, хотя все хуторские женщины хором заступились за справедливость рассказа, точно называя, где случилось и чуть ли не имя пострадавшей. Но Степан Егорыч сам был деревенский и знал, как это бывает, как любит деревенская молва приукрасить, присочинить: правды на копейку, а бабки-говорушки уж наплетут, навяжут на целый рубль.

Под крышей склада с чириканьем перепархивали воробьи, забравшиеся в него с летней еще поры и так и прижившиеся, найдя здесь для себя сытое и спокойное существование. В носах сейчас же защекотало от особой коричневатой зерновой пыли, которой мохнато обросло внутри склада все. Оконца вверху, ни разу не мытые, не протертые с постройки амбара, так помутнели, так плотно были запорошены, что их как бы не было вовсе – они совсем не пропускали внутрь дневной свет. Человеческие голоса зазвучали в просторе амбарного помещения гулко, усиленно; воробьи беспокойно возились наверху, перелетали, струшивая вниз тонкую пыльцу, – они привыкли к тишине и одиночеству и людей в амбаре воспринимали как непорядок.