Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 22 из 32

Степан Егорыч застеснялся, что угодил не ко времени. По понятиям, которые блюлись в деревне и перешли ему от отца и деда, час еды трудового человека – это святой, неприкосновенный час, который не полагается нарушать.

– Ты прости, Шура, я не знал, после к тебе зайду, – повернулся Степан Егорыч к двери.

– Да что вы, куда! – всхлопоталась Шура, кладя на стол и хлеб и ложку.

Тот же древний деревенский обычай указывал ненарочного гостя пригласить к еде, разделить с ним, чем сам богат, и Шура, следуя положенному обычаю, тут же всхлопоталась еще сильней: усадить Степана Егорыча за стол и угостить его обедом.

Степан Егорыч не сел – скуден был Шурин обед, и сжимающая сердце горечь была в том, как вихрастенькие мальчишки, услыхав Шуркно приглашение, быстрее и жаднее заработали ложками, торопясь запихать в себя побольше кулеша, пока возле миски не появился чужой дядя.

Приходить второй раз Степану Егорычу тоже было не с руки, и, раз уж обед был нарушен и все равно он оторвал Шуру от еды, Степан Егорыч, не садясь, скоренько переговорил о поездке на заготовку дров.

Шура разволновалась. Ей и захотелось поехать, заработок предстоял соблазнительный, что ж – и кормежка, и хлеб по рабочей норме, даже для ребят можно будет подкопить, и деньги согласно расценкам, и в то же время Шура не знала, как быть – согласится ли хозяйка посмотреть за детьми, готовить им еду? Да и они сами – отпустят ли ее, а ну как поднимут рев?

– Ты договаривайся, – сказал Степан Егорыч, – после мне скажешь.

– А ехать когда? – спросила Шура.

– Написано: «С получением сего». Стало быть, дело срочное, завтра надо бы уже и выехать.

– Завтра нельзя, это что ж – прямо под новогоднюю ночь…

– А ведь верно! – ахнул Степан Егорыч. – Смотри-ка, закрутился – даже из ума вон… Конечно, завтра нельзя. Завтра полагается пироги печь.

– Какие пироги, Степан Егорыч, из чего?

– Ну, из чего… Из чего-нибудь! Все ж таки праздник. Не так же вот сидеть! – кивнул Степан Егорыч на пустой стол с пустой уже миской и мигающей коптилкой.

– Да так вот и будем, а то как же… – грустно произнесла Шура. – Так вы меня считайте, я думаю, хозяйка будет согласна, я ее уговорю… Я ей за это мыла кусок привезу.

За те недолгие минуты, что Степан Егорыч провел в разговоре с Шурой, синие сумерки на улице стали еще гуще. Но алая полоска вдали над неровными снегами все еще тлела, она даже стала ярче, румяней оттого, что потемнело вокруг и на сугробах погас светлый глазурный лоск. Все так же печален был ее свет, то же щемящее чувство еще долгой зимы, еще долгого трудного терпения было в пустоте хуторской улицы, темных, занесенных сугробами домишках, столбах вялого дыма из труб – единственном признаке чего-то живого в безлюдье, мертвой безжизненности закутанного в сумерки хутора.

А завтра – новогодье! Праздник, совсем особый из всех праздников, потому что это вступление в новое время жизни, про которое человек, чтобы жить, всегда должен думать, что оно будет лучше прежнего, что с ним исполнятся все самые близкие сердцу надежды и ожидания…



Последние слова Шуры продолжали звучать у Степана Егорыча в ушах: «Да так вот и будем, а то как же…»

Он представил себе завтрашний вечер в Шуриной хатенке – тускло мерцающую коптилку, мохнатую изморозь на окнах… Хорошо, если поедят похлебку, вроде сегодняшней, а то ведь не всегда и такая бывает… Дети заснут рано, сразу же после ужина, а Шура и хозяйка еще посидят, да и тоже лягут, чтоб не жечь керосина, в восьмом часу, вспоминая былые лучшие годы, былую лучшую свою жизнь, а с нею – и всю беду настоящих дней…

Степан Егорыч представил этот длинный вечер в других домишках хутора, – везде будет примерно то же самое: пустые столы, чувство одинокости, утрат и никакой радости на дальнейшее.

Вот так же посидят они вечером с Василисой. Ну, подарит он Кате какую-нибудь самоделку, Василиса что-нибудь сготовит праздничное: печеную тыкву, может, пирог какой – мука у нее есть, придумает и начинку… И все же это будет грустный, тоскливый праздник, и для всех в хуторе он будет тоскливый, потому что это и не праздник даже, когда все в разобщении, по своим одиноким, холодным, бедным углам.

А как еще недавно праздновали новогодние ночи в его колхозе, как все было красиво! В каждой деревне свой обычаи, свои привычки, а в Заовражной издавна, от дедов еще повелось в канун новогодья кататься на лошадях. Для этого выбирали на колхозной конюшне самых резвых, сбрую и гривы украшали лентами, подвязывали поддужные колокольцы. Заливались гармоники, в снежной пыли, под песни и смех, мимо ярко горящих окон колхозного клуба встречь друг другу летели пары и тройки, и такое это было веселье, молодечество, лихость и удаль, что глядеть на это зрелище высыпало на улицу все деревенское народонаселение, дряхлые старики и те слезали с печи…

Стоило Степану Егорычу коснуться памятью прежнего, счастливого – и, как всегда, одно за другим начинало плыть перед глазами. Ему припомнилось, как разрешили новогодние елки и его послали в лес срубить дерево для школьного вечера. Вместе с ним поехал школьный завхоз – для помощи и чтоб не ошибиться, выбрать елку как раз по размерам школьного зала. У пионервожатой Вали с завхозом было расхождение насчет того, какая елка нужна, – она тоже пристроилась в сани, чтобы лично присутствовать в лесу. А за Валей – колхозный бухгалтер Максим Федотыч, учившийся в старой школе и помнивший, какие елки ставились тогда на рождество. Уже на выезде из деревни, догнавши на ходу и даже не спрашивая, куда едут, в сани плюхнулся деревенский дурачок Митроша, – куда б кто ни ехал, он всегда приставал к общей компании. Бывало, чужие люди увозили его с собой бог знает куда, на край света, он подолгу пропадал, по месяцу даже, но потом всегда возвращался.

До лесу доехали весело, а в лесу вышел спор, разладица, каждый выбрал свою елочку, даже Митроша. Степану Егорычу долго ничего не нравилось, потом, в глубине леса, он нашел-таки елку – разлапистую, густую, с такой темной и сизой хвоей, что на белом снегу она гляделась почти синей.

Завхоз закричал, что она и в двери не пролезет. Пионервожатая Валя заявила, что вокруг не хватит места для хоровода. Бухгалтер Максим Федотыч, поехавший в сапогах с галошами, уже замерз, и ему было все равно, какую рубить, лишь бы поскорей назад. Дурачок Митроша просто баловался – тряс ветки, сыпал на всех снегом.

Без одобрения завхоза и Вали Степан Егорыч елку все же срубил.

А когда ее поставили в школьном зале, украсили зеркальными шарами, золотой и серебряной пряжей, насадили на верхушку стеклянную звезду – елка показала свою красоту, и все увидели: Степан Егорыч не ошибся, лучше и не может быть…

Смотреть елку ходила вся деревня, к ней водили всех детей, даже грудных приносили. Девочек своих Степан Егорыч тоже водил. Они тогда еще не учились в школе, не доросли еще до нее. Школьных и нешкольных детей учительницы ставили в хороводы, пели с ними, водили вокруг елки. Степан Егорыч заглядывал в зал из дверей, из толпы взрослых зрителей, умиленный детской радостью, сверкавшей перед ним красотой. Уже не помнили, кто отыскал в лесу такую пышную статную елку и привез ее на общую радость, Степана Егорыча в подготовительной суете даже забыли отметить благодарственным словом. Да оно ему было и не нужно, достаточно ему было и того, что он помнил это сам…

Под эти свои мысли и прихлынувшие воспоминания Степан Егорыч забыл про ферму и пришел совсем в другую сторону – в колхозную контору.

Андрей Лукич еще сидел за столом. Горела лампа. Андрей Лукич графил лист бумаги, готовя его под какую-то ведомость.

– Андрей Лукич, а ведь завтра-то – новый год! – с порога объявил ему Степан Егорыч. Он почему-то был уверен, что раз забыл о празднике он, то и Андрей Лукич тоже должен находиться в такой же забывчивости.

Но Андрей Лукич был человеком порядка и строгого учета. Лист, который он графил, как раз предназначался для записи трудовой выработки в январе.