Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 40 из 62

Александре Алексеевне только кажется, что они с Наташей крепко держатся друг за друга, их руки слиты воедино, в этот миг она и девочка – одно нерасторжимое существо. На самом деле солдат без особой силы расцепляет их руки. Он ведет, тащит за собой девочку. Александра Алексеевна бросается вслед, но поперек ее тела, как заградительный шлагбаум, возникает автомат другого солдата.

Наташа тащится, полуобернувшись к бабушке, она полна непонимания: ее уводят, а бабушка? Солдат ставит Наташу возле жены старика, вкладывает руку девочки в руку женщины. Наташа покорно, даже с какой-то надеждой, как что-то обретенное, схватывает чужую руку, а сама все смотрит, обернувшись, назад, – а что же бабушка? Она готова заплакать и уже заплакала бы, Александра Алексеевна это знает, видит, плач у нее в лице, на губах, во всем ее маленьком существе, – если бы не столько чужих людей, если бы не такая непонятность всего происходящего. Но Наташу тоже леденит испуг, превышающий в ней все остальное, и она задавленно молчит, ее плач, крик – нем, безмолвен, только выражен в ее личике, округленных, ставших как бы вдвое больше глазах.

Соединив девочку и женщину, солдат не медлит, у него, как и у всех находящихся здесь немцев, есть опыт, и он знает, теперь медлить нельзя, человеческая психика сейчас в высшей точке ошеломления и подавленности, воля парализована, и надо пользоваться отрезком времени, пока это длится. Он подталкивает сзади, в спины, выстроенных им людей, кивает, чтобы они шли туда, где на песке, у противоположной стены яра, плоско и бесплотно, как не могут лежать живые, а только трупы, лежат неподвижные тела убитых, и негромко, спокойным, обыденным голосом произносит:

– Геен зи… геен зи…

Безмолвно, покорно, точно это лунатический сон, а не явь, старая женщина и девушка в тенниске начинают ступать ногами, и так же безмолвно, в лунатическом оцепенении смотрят на это со своих мест Александра Алексеевна, старик с чемоданами и плетеными кошелками, оставленными его женой, девушка в белой тенниске, как две капли воды похожая на свою сестру…

А Наташа оборачивается на каждом шагу, сбивчиво перебирает ножонками, спотыкаясь, загребая сандаликами рыхлый песок…

– Хальт! – вдруг кричит лейтенант, останавливая идущих. – Снять! Снять!

Он произносит, это по-немецки, но это почему-то понятно. Он указывает на сандалики на ногах Наташи и делает рукой жест, объясняющий его приказ.

– Снять, снять! Немт аб! – повторяет солдат со шрамом, что выстраивал женщину, девушку и Наташу, подталкивал в спины и пошел за ними вслед, но медленнее, постепенно отставая. – Снять! – приказывает он женщине, жене старика, повторяя жест лейтенанта.

Женщина наклоняется, ее рука дрожит, даже трясется, она никак не может расстегнуть пряжки, и она стаскивает сандалики, не расстегивая, сначала с правой Наташиной ноги, потом с левой.

И они остаются на песке – один прямо, ровно, а второй – в чьем-то широком следу, какого-то мужчины, всего десять минут назад отпечатавшего этот свой след. Левый сандалик чуть наклонен набок, слегка повернут носком в сторону правого…

– Тебе что, плохо? – дошел до меня, как сквозь стену или сквозь толстое ватное одеяло, чей-то голос.

Передо мной было скрещение каких-то улиц. Я давно уже поднялся снизу, от Вогрэсовского моста. Улицы расходились прямые, лежали на ровном месте. Две черные полосы убегали вдаль по одной из них, – трамвайные рельсы. Снег, где я находился, был плотно притоптан, темным силуэтом стоял человек. Это была трамвайная остановка, а человек ждал трамвая.

«Почему плохо? – хотел ответить я. – Ничего не плохо, с чего ты взял…»

Но не ответил, не получилось. Горло мое было туго стиснуто, и что-то рвалось из него, какие-то странные, хрипящие, ни на что не похожие звуки…



Медленно возвращаясь в самого себя, я постоял на утоптанном снегу, возле рельсов, как будто мне тоже нужен был трамвай.

Человек походил взад-вперед, потоптался на месте, стукая друг о друга валенками.

– Полчаса жду… – сказал он. – На одиннадцатом номере уже бы дома был…

Он решительно надвинул треушку глубже на голову, поднял воротник, сунул руки в карманы ватного армейского бушлата и заскрипел валенками по снегу, быстро уходя в темь.

А я пошел в другую сторону, своей дорогой, срезая расстояние переулками или вообще напрямик, по пустырям снесенных кварталов…

…Зачем, зачем были нужны им эти маленькие сандалики трехлетней девочки, давно уже не новые, исцарапанные в играх и беготне, полные песка и дорожной пыли, со сбитыми об асфальт и камни носочками и каблучками? Почему немецкий лейтенант приказал сдернуть их с ее ног? А потом приказал разуться пожилой женщине с лицом и внешностью школьной учительницы и девушке в тенниске тоже оставить свою обувь на песке, идти дальше босыми…

Ах, какая оплошность, они едва не забыли совершить эту важную операцию! Это рыжий Вилли, шалун Вилли, из которого анекдоты сыплются, как картошка из дырявого мешка, отвлек их и сделал рассеянными! Полагается всех разувать, снимать хорошую одежду, это предписание свыше, в стороне уже целая горка разнообразной обуви, а те, что лежат у обрыва, лежат босые…

Неужели кто-нибудь из немецких женщин, девушек или детей там, в Германии, стал бы носить пропыленные, брезентовые, на грубой каучуковой подошве спортсменки, отнятые у девушки в самовязаном нитяном беретике и тенниске, или же искривленные, почти уже до самого конца сношенные, не раз побывавшие в починке, со стесанными вкось каблуками туфли, что были на ногах учительницы, жены сутуло сгорбленного старика в криво сидящем на его костлявом носу пенсне, или Наташины сандалики, на которые она, когда ее повели дальше, стала тоже беспрерывно оглядываться, на них и на бабушку, с новым немым недоумением, немым вопросом, обращенным к отдаляющейся бабушке, ко всем и всему вокруг: как же так, сандалики, ее сандалики… их сняли и уводят ее от них, ведь это ее сандалики, в которых она ходила, бегала, они покупали их вместе с мамой и еще советовались, какие взять, эти, коричневые, или зелененькие, или ярко-желтые, и взяли эти, в коробочке, которая тоже была хороша и радовала Наташу не меньше сандаликов, в ней потом лежали картинки от конфет, ее драгоценное богатство, и мама говорила: на тебе обувь прямо горит, береги эти сандалики, их должно хватить на все лето…

Или немцы собирались переделывать эти свои трофеи на что-то другое, как материал? На что же можно переделать такие сандалики, почти невесомые, в половину ладони взрослого? Или, может быть, предполагалось, что таких сандаликов будет добыто миллионы, десятки миллионов пар? Да, тогда, конечно, это материал, производственное сырье, в таком случае стоит возиться с каждой парой…

…Окончится война, и захваченные в разгромленных немецких штабах бумаги, архивы берлинских канцелярий заговорят голосами гитлеровских вождей и самого Гитлера и расскажут все, что тайно говорили они между собой, писали и рассылали в тайных своих приказах, с чем шли они на все – от Гитлера до последнего фашистского солдата, все их до зубов вооруженные полчища, что при этом несли они в своих головах и сердцах. Заговорят и живые сподвижники Гитлера – со скамьи подсудимых Нюрнбергского процесса, в залах других судов над фашистскими военными преступниками. И мы прочтем в десятках, сотнях, тысячах документов и услышим из уст десятков, сотен, тысяч гитлеровцев всех рангов, званий и мастей то, что знали мы и тогда, когда спасали от них свою Родину, но все-таки еще не знали во всех деталях, со всей исчерпывающей полнотой.

Мы прочтем:

Гитлер (девиз для членов нацистской партии): «Если ты не немец, я размозжу тебе голову!»

Гитлер: «Немецкое будущее целиком определяется решением вопроса о недостатке жизненного пространства. Решение немецкого вопроса можно найти только на пути насилия… Советский Союз – это последнее препятствие к мировому господству. Не следует останавливаться ни перед какими соображениями морального, этического порядка. Речь идет о борьбе на уничтожение. Война будет резко отличаться от войны на Западе. На Востоке жестокость является благом для будущего. Мы обязаны истреблять население. Нам придется развить технику истребления населения. Если я посылаю цвет германской нации в пекло войны, без малейшей жалости проливая драгоценную немецкую кровь, то, без сомнения, я имею право уничтожить миллионы людей низшей расы, которые размножаются, как черви».