Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 22 из 62

Девушки по соседству с откровенным любопытством поглядывают в нашу сторону, пытаясь, видимо, решить занимающую их загадку: кто мы с Кирой – родственники, знакомые или… Некоторые, я вижу, уже решили про нас в последнем смысле и пялят на Киру глаза, как смотрят только на соперниц, с той почти открытой враждебной завистливостью, что поселила в девушках убыль ровесников, перспектива безмужества: почему с этой пигалицей парень, что он в ней нашел…

Но Кира не видит и не замечает этих взглядов, обращенных на нее, зависти и осуждения. Для этого надо быть уже хотя бы чуть-чуть женщиной, а женское в ней еще не проснулось, она еще совсем зеленая девчонка…

– Теперь я новые карточки получу, рабочие. Хлеба семьсот грамм. Почти вдвое. И продуктовые. Тоже по рабочей норме… Вчера мне девять рублей вывели, а сегодня – двенадцать… Освоюсь, буду и по двадцать пять выгонять. Опытные работницы у нас не меньше тридцати за смену получают. Но это надо с полгода поработать, а то и год… Меня вчера на раскрой поставили, дали чертеж, мел, линейку, ничего вроде сложного, деталь самая простая, обшлага для рукавов, на учебных занятиях мы и не такое кроили. А тут взяла линейку – и сердце замирает. Материал стопой, в десять слоев, испорчу – убыток какой!

Лицо Киры изображает пережитый страх, а глаза блестят, искрятся торжеством, победой. Трогательно видеть эту радость всего ее детского существа. Я даю ей выговориться до конца: пусть еще раз переживет свое торжество, такое в жизни бывает только один раз, в самом начале. Будут другие радости, победы, сильнее, ярче, но подобных дней у нее уже не повторится…

Однако я все же не могу удержать легкую, невольную улыбку. Швейная фабрика на своем конвейере изо дня в день гонит одно и то же: солдатские гимнастерки, шаровары, вещевые мешки. Весь раскрой – по шаблонам, думать не надо, навыки нужны самые минимальные. Когда-нибудь Кира сама вспомнит эти первые свои обшлага с улыбкой. Но сейчас они для нее, конечно же, событие, гордость. Порог в настоящую взрослую жизнь, первое настоящее дело, первые рубли – своими руками, своим трудом…

– Из твоих кто-нибудь вернулся? – спрашиваю я осторожно, вдруг, по контрасту, должно быть, вспомнив ту щемящую одинокость, что была в ее фигурке, когда она, оступаясь в снегу, пошла с тяжелой сумкой в руке к своему сиротскому жилищу, а я, приостановившись, смотрел на нее сзади, провожая ее взглядом и думая о тщетности ее надежд и ожиданий.

Облачко проплывает в глазах Киры.

– Нет, – покачивает она головой. – Пока нет.

«Пока…» – отмечаю я про себя.

– «Пролетарий»! – громко возглашает со своего места вожатый. – Кто заказывал?

Передняя и задняя двери со скрипом откатываются, несколько девушек сбегают по порожкам.

Кира сокрушается:

– Мне бы надо у ДКА, заговорилась вот, проехала… – и тоже торопится скользнуть в дверь.

Я схожу следом за нею только потому, что сходит она, без всякой мысли, ни о чем при этом не думая.

Ветер и снег бьют в лицо, полы шинели взлетают, словно крылья, хотят куда-то меня унести. Трамвай, скрежеща, весь в снегу, точно огромный сугроб, уползает, и мы вдвоем с Кирой одни, во тьме, среди воющих вихрей.

Как ни темно, глаза все же скоро привыкают, и кое-что видно. Темную громаду кинотеатра «Пролетарий». В отдалении, через площадь, такая же громада, пустая внутри, одни только стены, – «Утюжок»… В нишах его серых стен когда-то сидели старики букинисты со своим заманчивым товаром, дразня томиками Джека Лондона, пестрыми обложками «Всемирного следопыта»…

– Я тебя провожу, – говорю я Кире.



– Поэтому ты и слез?

– Ты одна не дойдешь.

– Я всегда хожу одна.

А сегодня – смотри, какая метель…

– А как же ты доберешься? Тебе же ведь далеко!

– Как-нибудь! – говорю я беспечно. Мне не хочется занимать себя сейчас этими мыслями, и я их отодвигаю на потом.

Но когда, одолев широкую, в несущихся вихрях Мясную площадь, несколько раз теряя на ней направление, мы достигаем Покровской церкви, устав бороться с ветром, сваливающим с ног, и у кирпичной ограды поворачиваем к Острожному бугру, утопая в сугробах по колени, по пояс, вытаскивая из них друг друга, я понимаю, на какое безнадежное дело я себя обрек: никаких человеческих сил не хватит дошагать в такую метель от Острожного бугра до моего общежития. И в то же время, сознавая это, я ни на секунду не раскаиваюсь, что покинул трамвай и пошел с Кирой: каково бы ей пришлось одной в этом ветре, тучах снега, среди сугробов, перегородивших улицы, вставших вровень с крышами одноэтажных домов?

Лицо мое исхлестано, исколото колючим снегом, одеревенело, почти бесчувственно. Я мало что разбираю вокруг, помню – где-то вот здесь дом Киры, но где?

Кира уверенно увлекает меня вперед. Вряд ли она видит больше меня, ее ведет просто чутье. Мы огибаем какие-то бревна под снегом, лезем через кусты. Я спотыкаюсь, Кира тащит меня за руку: «Сюда… сюда…».

Мы под коротким навесом на занесенном крылечке. Справа – маленькое, тускло поблескивающее стеклом оконце, залепленное снегом. Кира звенит ключами, недолго возится с замком. Тянет на себя дверь. Она не открывается – не пускает снег на крыльце. Мы отбрасываем его ногами, рвем дверь. Наконец можно протиснуться.

– Заходи, – зовет Кира. – Надо тебя обязательно напоить горячим, ты же весь, наверное, заледенел…

Я вхожу вслед за Кирой через крохотные как вагонный тамбур, сенцы в комнату и, еще ничего не видя, стоя на пороге в абсолютной темноте, пока она ищет спички, уже ощущаю, как тесна ее каморка и низок потолок.

Загорается керосиновая лампа. Стекло, надетое на фитиль, запотевает, молочно мутнеет, но быстро прогревается и становится прозрачным.

Комната действительно мала. Слева от двери – печурка с плитой, на ней – чайник, кастрюльки, штабелек мелких, просушенных дровец на затопку. Над печкой на веревке что-то стираное. Кира сейчас же убирает эти тряпки. За печкой – железная кровать; грядушки ржавые, в окалине; значит – кровать побывала в пожаре, из развалин. Справа, у единственного окошка, кухонный столик-шкафчик, накрытый газетой. Табуретка, стул. Не садясь на него, даже не прикасаясь к нему руками, видно, что он ненадежен, шаток, тоже пережил гибель дома, где стоял раньше, вытащен из-под обломков. И больше в комнате ничего. Бедно, голо, но чистенько, даже присутствует некоторый уют, забота скрасить обстановку; на полу у кровати – пестрый половичок, на стене – коврик из клеенки, чтоб не пачкалось в мел одеяло и чтоб веселили глаз пестрые узоры; края газеты на кухонном столике вырезаны фестончиками. А на стене против двери – огоньковская репродукция с шишкинского «Утра в лесу». Рамки не нашлось, картинка приколота прямо к стене, кнопками.

Нетрудно было угадать, разглядеть, что все в своем одиноком жилище Кира устроила, обладила сама, своими руками, повторяя то, что было когда-то в ее доме, чему она научилась от мамы. Верно, вот такие фестончики украшали у них кухонные полки и кухонный стол, в довоенном быту это можно было увидеть во многих семьях, и Кира вырезала теперь эти фестончики, чтобы они напоминали о прежней жизни, чтобы, может быть, порадовалась мать, когда вернется, сразу же, с порога, почувствовала прежнее и родное, что она – дома… Может быть, и шишкинские медвежата были у них в квартире на стене, почему Кира и повесила именно эту, а не какую-то другую картинку…

Быстро упрятав постирушки, Кира размотала платок, сбросила пальто, вытащила ноги из глубоких валенок, и я увидел, какая она без верхней одежды, – совсем не худенькая и не слабая, как мне казалось, какой я ожидал ее увидеть, а крепенькая, ладная, с уже заметно обозначавшимися холмиками грудей. На ней была темно-коричневая куртка от лыжного костюма, купленного ей, вероятно, когда она была еще классе в пятом, шестом, а сейчас, как и пальто, тоже ставшая коротковатой и тесной. Черная суконная юбка была из чего-то перекроена, перешита, наверное – самой же Кирой. Толстые вязаные гетры – заштопаны на коленях разными нитками, одинаковых не нашлось.