Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 16 из 62

– И ничего ей не сделали?

– Хотели было, а она – я же вас, дуры, спасала, все равно немцы прознали бы, им с бугров все ведь было видать как на ладони. Постреляли бы нас всех из автоматов, вот и все. И его б не спасли, и сами жизни лишились, остались бы дети сиротами. Да он, лейтенант этот, все равно бы помер, не дотянул бы до ночи, видали же, какой он был израненный, в кровище, губами едва шевелил… Нашлись, какие Нюркину сторону взяли, стали ее выгораживать. Пошла полная разладица. Так вот шумели, шумели, а потом горячка сошла, поостыли. Конешно, был бы мужик, другой спрос, а то ведь баба глупая… Наказать ее – так трое детей малых, куда их?

– Ох, я бы вот этих всех, которые своих предавали… – с гневом, недовольный концовкой рассказа, сказал тот, кто спрашивал про судьбу старосты и его невестки. – Немцы, мадьяры зверовали – так они фашисты, враги, затем и войной полезли. А эта мразь всякая, что таилась да выползла, немцам подслуживалась выгоды себе разные урвать!.. Ух, сволота! Вот уж кого бы лютой казнью казнить, чтоб на тыщу лет в пример осталось! Я с-под Семилук, у нас тоже было. Дед один втихаря, ночами, бойцов к своим переправлял. Уже немцы по всему Дону, а он лазейку какую-то нашел и действовал. Много тогда из немецкого тыла народу выбиралось. Раненые, из рассеянных частей бойцы. Кто как. К Дону дошлепают, а тут им дед этот подсоблял. Он рыбак сыздетства, на Дону, можно сказать, как у себя в хате. Лодку днем в лозняке прятал, а ночью насажает бойцов – и тихонько через Дон, ни стуку, ни грюку, ни всплеска. Многих он так-то спас. И еще бы, верно, многих, да его один наш же, деревенский, выдал. Сосед даже. Когда-то они ссорились, и вот – припомнил этот подлюка. Устроили на деда засаду, дали ему людей посадить, отплыть, да из автоматов! Всех сразу!

– И что же с этим соседом, понес он вину? – спросил первый рассказчик.

– Трясли его, да еще как! Два раза в район брали. Уперся – не я, и все. Он, все знают – он, а доказать нечем. Так народ над ним свой суд учинил: спалили его! Он – строиться, лесу завез. Опять спалили. Видит, не жить ему в своей деревне, не дадут. Втихаря снялся и умотал. Никто даже примерно не знает, в какие края. И родне не сказал, ото всех скрыл, чтоб, значит, слух про него туда не дошел…

– То-то вот и оно, что не всегда вину докажешь, – проговорил из темноты еще один голос. – А дальше совсем от кары уйдут. Время загладит, забудется. И опять такой гад чист и бел, как сахарный… Еще в герои пролезет! Медальку какую-нибудь на грудь отхлопочет.

– Так уж и пролезет, позволят ему!

– А как же, такие обязательно будут пробиваться, чего-нибудь про себя сочинять. У которых совесть чиста, им о себе что кричать, им это не нужно. Они себя вели честно, на войне свое исполнили, про себя это знают – и ладно, им и довольно. А мразь шкурная, что всегда рядилась-пряталась, она опять рядиться станет, пристраиваться. Это закон!

– В одном от войны все же польза – все личины она сорвала. Каждого в своем полном виде показала, – вмешался еще один голос. – Моя родня за Рамонью живет, там совхоз, и был там управляющий. Такого из себя строил! Китель коверкотовый, галифе, сапоги наяренные. Глянешь, прям генерал или маршал. Голос зычный, глаза выкатом. Как собрание, на трибуну заберется – и сыпать: «Все как один, не жалея сил, не покладая рук!.. Добьемся, выполним, перевыполним!..» В тот день, как война началась, я как раз там был, гостил у родичей. Воскресенье, сели в полдень обедать, Федька, братуха мой, в сельпо за водкой сходил. Только ложки во первому разу в миску с борщом окунули – и тут, значит, радио… Мы так и замерли. Сразу же у конторы митинг. Он вышел, управляющий этот, в коверкоте своем, вид – геройский, пусти его на немцев – он их один в пух и в прах разгромит… «Не пожалеем ни крови, ни жизни, встанем грудью на защиту Отечества! Все, что потребует Родина, партия!..» А в сорок втором, только пушки за Доном загрохали, как его уже нет, первым смылся. Целый обоз харчей наложил, все барахло домашнее, до последней корчажки. Цветочные горшки – и те. Кинул и совхоз, и людей, и все добро, склады, машины. Вот так, таким героем на поверку оказался. «До последней капли крови!» Уже за Борисоглебском его словили. На Иртыш путь держал, – вон аж куда, сука, намылился! Там, рассчитал он, и от немцев далеко, и от японцев, края хлебные, можно отсидеться. Отобрали броню, обком его из партии тут же вычистил – и в штрафную роту как труса и дезертира…

– А случалось и по-другому. Никто ничего такого от человека не ждал, а он, глядь, и смелей смелых. Вот Куцыгин, например.

– Это ты про того, что на Чижовке погиб?

– Про того самого. Данила Максимыч его звали. Он у нас на заводе часто бывал.



– Так он секретарь райкома! Еще гражданской войны участник.

– Ну и что? А ты помнишь, какой он сам-то был? В летах уже, здоровьем чахлый. Однорукий даже. Ничем себя не показывал. Совсем простой, невидный. А вот – взял своей одной рукой наган и пошел с ополченцами на прорыв. Чижовку брать. А там, ты видал, какая местность? Косогор, наши – снизу, от реки, а немцы – по всему склону, по домам, за стенами… Каждый дом – крепость…

– Фитиль поправьте, погасает!

Черная фигура, слитая со своей тенью и потому уродливо-громадная, склонилась над коптилкой. Огонь ее замигал, то совсем исчезая, то с треском вспыхивая. Вторая тень словно бы на крыльях слетела из-под крыши цеха: над коптилкой нагнулся еще один из сидящих, помогая спасать огонек.

Разминая застывшие ноги, я побродил в проходе между станками. Тесно сбившись, коротала время еще одна кучка – цеховая молодежь, ремесленная пацанва. Тут тоже велись разговоры, но иного рода.

– …а наш ястребок ему в хвост, бац! – из пушки. Немец в сторону. А ястребок опять – бац! бац! Тот носом в землю и ка-а-ак рванет на своих бомбах! В хатах стекла повылетали, все как есть, до одного. Бабка Сергуниха из хаты выбегла: «Антихрист окаянный, как же мы зимовать-то будем, чтоб тебя, проклятого, разорвало!» А его и так разорвало. Мы всем скопом на поле, думали, найдем что. Алеха ото всех отстал, кричит сзаду: «Если пистолет – так мой, никто не цапайте, башку оторву!» Добегли – а там и нет ничего. Только борозда поперек поля, дым да шматки дюраля, больших кусков даже нет, в ладонь, – так его всего разнесло…

У меня уже не было сил держать глаза открытыми. Голоса уплывали куда-то далеко, слова делались непонятными, точно говорили на чужом языке.

Спотыкаясь, я добрался до стены с радиаторами водяного отопления, опустился на пол, привалился спиной к теплым железным ребрам. Полулежа и сидя на корточках, с головами на коленях, здесь уже спали десятка полтора человек, примостившихся возле скудного тепла, как видно, сразу же, как только погас свет. Это было самое любимое место в цеху, насиженное и належенное, знакомое каждому. Сюда собирались «кемарить» при всех вынужденных остановках в работе, в ночные же смены и среди работы было не в редкость увидеть тут какого-нибудь пацана-ремесленника, а то и двух-трех, окончательно сморенных усталостью и самовольно покинувших ставки. Мастера, заметив скорченные фигурки у радиаторов, комочки тел – без рук, без ног, без головы, не спешили расталкивать пацанят и возвращать к станкам сразу же, давали прежде малость подремать. Что толку кричать, сердиться, – что этим сделаешь, чего добьешься? Не от лени же. Сил пацаненку ругань не прибавит, выход один: пусть уж вздремнет, бедолага!

Я еще шевелился, устраивался поудобней у радиатора, чтобы острые его грани не давили больно в спину, а в глаза мне уже плыло что-то зеленое, яркое, солнечное, – как июньский день за городом, в лесу, среди молодой, свежей листвы. Но это был не загородный лес, а парк – наш городской Первомайский парк: толстые стволы старых вязов; широкая розовая аллея, посыпанная толченым кирпичом.

Я шел по этой аллее, вглядываясь в людей на скамейках, отыскивая отца. Его не было, и во мне росла тревога, сердце у меня стучало все сильнее и громче. Когда болезнь вынудила его оставить работу и, полная непрерывного, напряженного труда, жизнь его превратилась вдруг в вынужденную праздность, заполненную одним лишь безрезультатным лечением, он часто, почти ежедневно, если чувствовал себя мало-мальски сносно, для отдыха от надоевших домашних стен, в которых он ощущал себя пленником, отправлялся в какой-нибудь парк или сквер подышать вольным воздухом, посидеть с газетами на скамейке. Иногда он зачитывался, иногда к нему подходили знакомые или бывшие пациенты, увлекали беседой, он забывал о времени, и, если не возвращался к назначенному часу, я шел его отыскивать, всегда в тревоге, потому что знал много историй про «сердечников», и отсутствие отца могло означать не только простую задержку.