Страница 1 из 15
Анна Бердичевская
Молёное дитятко
© Бердичевская А., текст, 2017
© Резо Габриадзе, иллюстрации, 2017
© Оформление. ООО «Издательство «Э», 2017
От автора
Всякая книга – путешествие во времени. В любом романе, повести и рассказе, время независимо от воли автора, непременно становится одним из главных героев. Рассказы, вошедшие в книгу «Молёное дитятко», писались мною в разные времена и о разных временах. Бывало, что время написания совпадало со временем действия, а бывало, что вовсе нет. Собирая рассказы под одну обложку, я решила пометить каждый из них не годом написания, как это, в общем-то, принято, а годом (или годами), в котором происходит действие рассказа. Таким образом, читатель будет двигаться по книге, как по шкале времени, от середины двадцатого века к году 2017-му. К чему это приведет – затрудняюсь сказать. Во всяком случае надеюсь, что я, а вслед за мной читатель, вместе проживем некоторую жизнь. И вместе избежим путаницы в реалиях и контекстах, ведь дата нередко говорит сама за себя, особенно в такой стране, как Россия. У нас что ни пятилетка, что ни генсек или президент – новая эпоха, со своими, и очень противоречивыми, приметами… Были трудодни – нет трудодней, был ГУЛАГ – забыли, была перестройка – стала перестрелка, был Союз нерушимый – и где он… ну и так далее. Попробуй, попрыгай по таким кочкам! А напишешь под названием рассказа дату времени действия – и сразу понятно, на каком ты свете окажешься…
Итак, отправляю вас по следам моих героев, людей незнаменитых, далеких и от власти, и от денег, из года 1945-го (когда еще и меня не было) в год 2017-й, где я еще присутствую.
Счастливого пути!
Анна Бердичевская
I
Якубова, на выход!
Неучастник
(1945)
Этого города на свете нет, но он был, и достаточно долго, чтобы попасть на розовые карты страны. Розовый – цвет Родины. Четыре черные буквы по розовому – С.С.С.Р. – они до сих пор намертво впаяны в глаза и уши миллионов людей. Державу помнят.
О городе Молотове давно не вспоминают.
Но он важен для меня, его название волнует мое сердце.
У этого города были свои обычаи, свой облик. И свои обитатели. Моя мать. Мой отец. И человек, который вполне мог стать моим отцом. Именно о нем, о человеке, чью фамилию могла бы носить, я вспоминаю чаще, чем об отце. И, честно сказать, когда-то жалела, что я не его дочь. Не так уж очень жалела… и все же.
Юрий Якубов женился на моей маме в городе Молотове, и было это в самом-самом конце Отечественной войны. В победоносную пору. Очень, впрочем, голодную. И вдвойне опасную, потому что в это время, по случаю побед на фронте, в тылу опять обострилась классовая борьба. Потому что усатый в Кремле задумался… Как все упыри он спал днем и бодрствовал ночью. А ночь – время тревожное, время опасений, страхов и мрачных прозрений. В начале войны обратился к соотечественникам: «Братья и сестры!» Нашел слова. А в конце войны стал этих сестер и братьев подозревать. Он о них задумался…
Мама работала в месте, как и положено, голодном. Но теплом. В мастерской по набивке тканей, разместившейся в большой и светлой комнате на четвертом этаже центрального универмага города Молотова. Сюда приходили дефицитные шерстяные ткани – драп и сукно. Их не отправляли со склада прямо на продажу, а разрезали на покрывала и платки, чтоб в мастерской «набивать» на них узоры масляными красками. Моя мама как раз и разрабатывала эти узоры, затем вырезала из ватмана бритвенными лезвиями сложные, трехслойные трафареты, затем пропитывала их олифой и раскладывала сушить. Затем шестнадцать женщин наносили с помощью трафаретов узоры на отрезы. Набивку делали тампонами из шерстяных обрезков и просто зубными щетками.
И все ради, как говорили, «добавочной стоимости Карла Маркса». Как глубоко, однако, проник «Капитал» в суть советской торговли… Конечно, покупателям в универмаге нужны были не покрывала в цветочек, а теплые шерстяные костюмы, платья, пальто. Но продукцию мастерской тем не менее хорошо раскупали. Чтобы отнести домой и с помощью скипидара смыть узоры, а затем уже пошить (как тогда говорили), что требуется. Без узоров.
Так вот, производилась эта не слишком необходимая красота в райке, где вокруг царствующей посереди комнаты чугунной печки текла теплая бабья жизнь. Оказывается, и к войне можно привыкнуть. В мастерской работали эвакуированные, они постепенно отогрелись, стряхнули свои страшные воспоминания, повеселели, похорошели, стали песни петь и выпекать блинчики из мороженой картошки прямо на чугунной плите. Запах этих блинчиков – драников – волновал персонал универмага, да и покупателей… Их запретили. Но песни – украинские, молдавские, еврейские, литовские, белорусские и общие советские – запрещать не стали.
На эти песни и на морковный чай, завариваемый прямо в огромном медном чайнике, всегда стоящем на плите, стал захаживать (и все чаще) Юрий Федорович Якубов, человек обаятельный и никчемный… Правда, он знал тьму языков, а их ведь надо выучить, а потом не забыть. Но в розовой державе нашей знание языков было делом именно никчемным и даже опасным.
Впрочем, его знание языков, в том числе и древних, в глаза не бросалось. Никто в мастерской и не догадывался об этом, пока к одной из девушек-художниц не пришел папаша, эвакуированный из блокадного Ленинграда доходяга-дистрофик. Папа этот был знаменитым лингвистом, профессором Розенталем, брюзгой и ипохондриком, страдавшим более всего от скудости молотовских библиотек и от недостатка высоконаучного общения. Он и обронил фразу, что единственный собеседник у него в этом дремучем городе – Юрочка Якубов: то на фарси с ним перебросишься, то Катулла вспомнишь.
Якубов массу всего бесполезного знал. Человечного, забавного, живого… И сорил этими знаниями направо и налево. Сыпал – просто так. Иногда его остроумие носило деятельный и не совсем безобидный характер. Однажды он никого не застал в мастерской – всех мастериц отозвали к начальству на «пятиминутку». Этой самой пятиминутки Якубову вполне хватило. Когда случались перебои с тканями, художницы писали маслом всякие пейзажики на грунтованных картонах. На этот раз на мольберте стоял еще мокрый пейзаж с печальным прудом, заросшим кувшинками. Юрий Федорович вооружился лежавшей тут же палитрой и в манере, далекой от передвижников, изобразил возле прудика колышек с плакатом, на котором написал:
Написал стишок и ушел, очень довольный собой.
Говорят, он вообще писал стихи и прозу… Но где они, груды его рукописей?.. Он никогда не пробовал хоть что-нибудь напечатать в газетах, а в Молотовское книжное издательство заходил исключительно поболтать.
То немногое, что он читал немногим своим слушателям, говорят, было гениально. Говорят, он перевел всего Алишера Навои. Говорят, он был болен туберкулезом и практически вылечился, съев 14 собак. Говорят, он был конченый алкоголик и морфинист. И нередко лежал в психушке…
Его любили. Самые разные люди, женщины тоже. Детей, говорят, у него не было, не заводились как-то…
Говорят, говорят, говорят… Давным-давно уже и не говорит никто. Последний из тех, кто его помнил, любил и почитал за гения, – поэт Борис Ширшов, умер лет за пятнадцать до конца двадцатого века. А вот уже и двадцать первый…
Кроме обрывков всяческих и, прежде всего, маминых устных воспоминаний, мне помнится еще одно свидетельство о Якубове, впрочем, тоже обрывок. В нашем семейном альбоме хранилась его фотография – хорошая, очень качественная фотография на толстом-претолстом куске коричневатого картона, разорванного нечеловечески сильными пальцами. Как вспоминала мама, сделал это сам Якубов в приступе гнева на себя самого. Он был силен, как бывают сильны сумасшедшие, на портрете оторвал ухо с прилегающей скулой. Но светлые глаза за круглыми очками, как бы светящийся лоб прекрасной формы, большой язвительно ухмылявшийся рот – остались. Мне на память. Мне бы хотелось, чтобы у меня были его глаза и его язвительный рот… Да и мама почему-то не выбросила же единственное и покалеченное фото этого человека, с маниакальным упорством выбравшего ее для законного брака.