Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 91 из 133

Он пыхтел, размахивал руками, метался по кухне и кричал. От обычной степенности богатого мастера и почтенного старшины цеха не осталось и следа. Теперь, это был только уязвленный в своих чувствах благодетель и оскорбленный отец.

— Так опозорить моего ребенка… моего… моего ребенка… И за что? За мою доброту? За мое дружеское отношение? За то, что я ему работу давал? Или за то, что принимал его у себя в доме, как родного? Тьфу!.. Какой же он негодяй!

Он плевался, метался по кухне и продолжал возмущаться:

— Он ведь погубил девушку!.. Люди долго не забудут про этот скандал! Теперь уж никто не сомневается, что у нее был с ним роман, и будут издеваться над ней. А когда она выйдет замуж, то и муж нет-нет да и вспомнит эти сплетни и скандалом попрекнет.

Вытирая носовым платком глаза, полные слез, он твердил:

— За что? За что он так обесчестил мою дочь?

Романо́ва, попрежнему скрестив на груди руки, стояла как истукан возле сундука. Лицо ее было мертвенно-бледно, веки дергались, губы дрожали. Она уже несколько часов назад узнала о том, что произошло на площади у костела, и все время боялась именно того, что случилось сейчас. Накричавшись вдоволь, выложив все, что у него накипело на душе, заплевав всю кухню и в сотый раз повторив, чтобы Михал не показывался ему на глаза, Хлевинский, наконец, собрался уходить. Тут Романо́ва тяжело шагнула вперед и, преградив путь к двери, повалилась мастеру в ноги.

— Пан Хлевинский! — заговорила она. — Благодарю вас за все, что вы сделали для моего сына, и за то, что готовы были бы сделать и дальше. Я знаю… все понимаю… Я целую ваши ноги и за сына прошу у вас прощения!..

Слезы градом катились по ее лицу; она крепко обхватила ноги Хлевинского. Он немного смягчился, поднял ее с пола и поцеловал в голову.

Когда спустя несколько дней Михал вернулся из кабака, как всегда полупьяный, и начал требовать у матери денег, она отнеслась к нему совсем иначе, чем раньше в подобных случаях. Но никто не знал, каких усилий стоила ей суровость, с которой она встретила на этот раз сына.

Она не усадила его на скамью, не уложила за печку, а сразу принялась громко ругать. Она кричала, бранила его, размахивала руками и осыпала упреками за нанесенную дочери Хлевинского непростительную обиду и за ссору с мастером, которому он стольким обязан. Она рассказала о посещении Хлевинского, о его гневе и повторила все, что он ей тут наговорил. Только сейчас Михал вспомнил о том, что произошло у костела, и хотя был нетрезв, известие об окончательном разрыве с отцом Зоей задело его за живое. Он был ошеломлен и, прислонившись к стене, поник головой. Однако такое подавленное состояние вскоре сменилось яростным раздражением при мысли о невозвратимой потере. Он стал обзывать мастера грубыми словами, кричал, что никого не боится, что он сам себе хозяин, что Хлевинского он ни в грош не ставит, а на дочери его женится во что бы то ни стало, потому что жить без нее не может, и что он ее любовник, а она его любовница.

Клевета, которой он порочил невинную девушку, дочь своего благодетеля, всколыхнула в Романо́вой чувство справедливости. Она искусственно взвинчивала себя вначале разговора, но постепенно в ней нарастал гнев, обострявшийся глубокой душевной болью.





— Так ты опять свое заладил! — исступленно закричала она и, подняв руку, ударила сына по лицу.

Это случилось первый раз с тех пор, как он вышел из детского возраста. Окончательно теряя самообладание, он бросился на нее с кулаками, но в ту же минуту в их ссору вмешалось маленькое беспокойное существо. Это был Жужук, вернувшийся, как всегда, домой с Михалком. Найдя в углу кухни какую-то кость, он с ожесточением принялся глодать ее, но, увидев своего хозяина в необычном раздражении, кинулся к нему и, пытаясь защитить его, стал лаять на Романо́ву. Прыгая, он путался в ногах у Михалка и мешал его и без того неуверенным движениям. И вдруг произошла ужасная вещь. Разбушевавшийся пьяница, придя в бешенство от поразившего его известия и от пощечины матери, нагнулся, схватил собаку за шиворот и отшвырнул прочь. Собака, стукнувшись о край кухонной плиты, пронзительно взвизгнула, несколько раз судорожно дернула ногами и растянулась недвижимо на полу.

— Сумасшедший! Ты убил собаку!.. — крикнула Романо́ва.

Пронзительный визг Жужука и возглас матери немного отрезвили Михалка. Он обернулся, увидел мертвую собаку и бросился к ней, сел возле нее на пол, тормошил ее, стараясь привести в чувство, называл самыми ласковыми именами; наконец, положил бездыханного Жужука к себе на колени и зарыдал, как ребенок. Это потрясение, окончательно протрезвило его. Спустя некоторое время он перестал плакать, поднял голову и, взглянув на мать, с горечью произнес:

— Ну, мама, теперь уже все кончено. Ничего путного из меня не выйдет… Уж если я мог убить моего Жужука, то я и человека когда-нибудь убью. Видно, одна дорога мне — на каторгу…

Все еще сидя на полу, он снова принялся плакать и целовать коченеющий труп Жужука. Тогда мать присела возле него и, как бывало раньше, старалась успокоить его лаской и нежностью. Поставила самовар, пыталась напоить его чаем, как прежде. Однако он не стал пить. И заснуть в эту ночь он не мог. Лежа за печкой, все время стонал, бормотал что-то про Жужука и по временам всхлипывал. Он сокрушался о собаке, но еще больше скорбел о разрыве с Хлевинский. Целых три дня просидел он за печкой, охваченный стыдом и утратив веру в себя. На четвертый день Романо́ва опять отправилась с ним в костел, заставила его исповедаться и, опять таинственно улыбаясь, шептала людям, которым особенно доверяла:

— Теперь-то уж он, наверное, бросит это, ей-богу бросит! Только бы как-нибудь умилостивить Хлевинского. И все пойдет на лад. Сейчас ему не так-то легко меня обмануть, и я твердо знаю, что теперь уж он угомонится.

Но только теперь ей предстояло испить до дна горькую чашу страданий. Убийство собаки тяжким бременем легло на совесть Михалка, и его стал точить ядовитый червь сомнения — он разуверился в самом себе.

Каждый раз, когда он проходил мимо костела, где так грубо оскорбил любимую девушку, его охватывало почти неодолимое желание завернуть в кабак Шлемы. Иногда ему удавалось побороть это желание, но ненадолго. Стояла зима; работы у него никакой не было, радости тоже никакой, — ибо единственное порядочное, почтенное семейство, охотно принимавшее его у себя, захлопнуло перед ним двери своего дома. Исчезли его жизнерадостность и уверенность в себе. Он стал замечать, что степенные рабочие избегают его, а мастера каменщики при встрече с ним смотрят на него с презрением или насмешкой. Михал был очень самолюбив, и такое пренебрежительное отношение глубоко его уязвляло. Он окончательно изверился в себе, опустился: даже будучи трезвым, ходил в засаленном пиджаке и в стоптанных или рваных сапогах.

В трезвом состоянии он никогда ни перед кем, даже перед матерью, ни словом не обмолвился о Хлевинских, а встретив кого-нибудь из них на улице, быстро проходил мимо, потупив глаза. Только Зосю он старался увидеть хоть издали и так, чтобы она его не заметила; Когда она шла по улице или молилась, стоя на коленях, в костеле, он смотрел на нее, как зачарованный, влюбленными и грустными глазами. Но вдруг, вспомнив, что она может заметить его, он убегал и скрывался в воротах какого-нибудь дома или в темном углу костела. Зато пьяный он говорил только о ней, где бы ни пришлось — в кабаке или на кухне у матери, громко повторял ее имя, изливался в своих чувствах к ней, клялся, что никому на свете Зосю не уступит, грозил, что убьет ее отца, а ее заберет к себе, но никому не отдаст. Казалось, что выпитая водка пробуждала в нем мысли о девушке и чувство боли; он выражал свою скорбь в излияниях и угрозах до тех пор, пока винные пары не улетучивались из его головы.

Впрочем, за последнее время у него редко не бродил хмель в голове. Истратив заработанные в течение лета деньги, он требовал у матери ее собственные сбережения. Однажды он выполнил даже давнишнюю угрозу и топором разрубил ее сундук; в другой раз, когда мать пыталась успокоить его, он схватил ее за волосы и избил. При этом она не стонала, даже не защищалась, только, Как обычно, медленно, умоляющим голосом повторяла: