Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 81 из 133

— Вот смеху-то было, пани… ха-ха-ха… Запряжет, бывало, Роман пару сытых, холеных лошадей, блестящих, как атлас, привяжет колокольчик к дышлу и кричит: «Евка! Иди сюда! Живо!» А меня и хлебом не корми! Сейчас же хватаю платок, накидываю его кое-как на голову, стремглав выбегаю из хаты и зову старую Каську, чтобы она присмотрела за ребенком и за обедом в печке…

— А кто была эта Каська?

— Вдова кузнеца, такая старенькая… старенькая… и очень бедная… После смерти мужа она жила у дочери, которая за крестьянина вышла, но зять выгнал ее из хаты… потом поселилась у сына — кузнеца, а тот спился, бросил родной дом и пропал без вести… оставил старуху мать… Бог его знает, что с ним случилось… То ли он умер где-нибудь под забором, как это бывает с пьяницами, то ли обокрал кого-нибудь и его посадили в тюрьму, а потом сослали далеко… Так вот бедной Каське деваться было некуда, и она пристроилась на нашей станции… прислуживала смотрителю и женам ямщиков… а летом коров пасла… Ох, пани, какая же она была несчастная на старости лет, эта Каська!..

Тут она подперла рукой щеку, и такой ужас отразился на ее морщинистом лице, что оно точно окаменело.

Причина охватившего ее ужаса мне была хорошо известна.

— Ты, наверное, подумала в эту минуту о своем Михалке?

Она утвердительно кивнула головой.

— Милая пани, дорогая моя пани, что с ним будет? Что его ждет? Неужто он так же пропадет, как сын Каськи?

Говоря это, она смотрела мне в глаза, и ни одна морщинка не шевелилась на ее лице, а застывший взгляд стал таким пронизывающим, будто она хотела заглянуть в самую глубь моей души и узнать, не думаю ли я, что ее Михал пропадет, как сын Каськи. Хотелось мне ответить ей, что не пропадет, но я не решилась и предпочла вернуться к разговору о ее прошлом.

— Так вот, ты позвала старую Каську, чтобы она присмотрела за ребенком и обедом.





Как и у всякой примитивной натуры, самые противоречивые чувства и настроения возникали и сменялись у нее с быстротой, непостижимой для культурного человека. Светлое воспоминание оживило ее лицо, и, засмеявшись, она продолжала свой рассказ:

— Если бы вы знали, пани, какой балагур и весельчак был мой Роман… Он всегда был рад посмеяться и пошутить… Бывало, я накину платок на голову, выбегу на крыльцо и зову Каську, а он схватит меня в охапку и сажает в сани, как малое дитя. Платок у меня с головы сползает, я хохочу до упаду и даже оглянуться не успею, а он уже в санях стоит. Да как гаркнет на лошадей: «Гей!» И мы летим… Я сижу, а он стоит, в одной руке у него вожжи, в другой — кнут, но кнутом он лошадей никогда не бил, только обопрется, бывало, на него, чтобы тверже стоять на ногах. Он любил ездить стоя, и стоит, бывало, выпрямившись во весь рост, статный, красивый, как молодой дуб, и хоть ветер дует во всю мочь, — ему все нипочем, он даже не шелохнется. Иногда только взглянет на меня и спросит: «А тебе не холодно, Евка?» И снова лошадям; «Гей-гей, ребятушки, гей-гей!» — да так, что гул разносится по дороге и по полю… Сначала мы версты три пролетим по почтовому тракту… колокольчик звенит, копыта лошадей по снегу чах-чах-чах!.. Хоть и зима, а солнце такое яркое, небо синее, поле, в какую сторону ни глянь, такое белое, белое, что даже глазам больно, по обочинам дороги мелькают деревья, а воробьи с криком разлетаются перед лошадьми!

Глаза ее заискрились, щеки разгорелись, и она живо, без стеснения размахивала руками, словно указывала на те поля, деревья и воробьев, о которых говорила, или пыталась изобразить стоящего в санях Романа и стремительный бег лошадей, или передать свое тогдашнее веселое настроение.

— А потом мы сворачивали с большака направо, — я прекрасно помню, что направо, — и въезжали в лес, где стояли стога сена. Тут уж нельзя было так мчаться, как по большаку, потому что просека была узкая и извивалась между деревьями. Тогда Роман уговаривал лошадей: «Тише, милые, тише!» И хотя вожжей, бывало, даже и не потянет, они замедлят ход. Животные, а хорошо его понимали. Тут уж он, бывало, садится рядом со мной, вытянет ноги, кнут рядом положит и любуется лесом. Уж очень он любил лес: был сыном лесника и вырос в лесу, а восемнадцати лет, после смерти отца, пошел в ямщики… Ну, вот сидит он, бывало, возле меня и озирается. «Смотри, Евка, говорит, какие деревья высокие. Прямо к небу тянутся!» — «Да, да», — отвечаю я. Он опять: «Смотри, Евка, сколько снега на ветках. Кажется, что они вот-вот обломятся». — «Ага», — отвечаю я опять. Смотрю и тоже дивлюсь, что деревья такие высокие и так густо засыпаны снегом… А он продолжает: «Посмотри, Евка, как солнце просвечивает сквозь чащу и как сверкает снег!» И в самом деле, снег так сверкал, что в глазах рябило. А тишина была такая, пани, точно все кругом уснуло. Ни ветерочка, ни голоса человеческого не слышно… Лишь изредка затрещит и сломается сухая ветка или ворона взлетит на дерево и каркать начнет. Даже топота лошадиных копыт и скрипа саней не слышно, лошади идут потихоньку, а сани скользят по снегу, как по пуху. И вдруг Роман говорит: «Давай споем!» А меня и хлебом не корми! Споем! Он знал очень много чудесных песен, его научил отец, — он когда-то служил в солдатах, и мать, — она работала у помещиков. Он меня тоже научил. Как затянем мы вместе: «Стой, подожди, душенька моя» или: «Прощай, любушка», песня наша разносится по всему лесу, и кажется, что она поднимается к самому небу и что нас слушают все эти высокие, прямые, покрытые снегом деревья. Вожжи Роман совсем отпустит, они по земле волочатся, лошади, как дети, идут тихонько, ровным шагом, а мы с Романом сидим в обнимку, глядим на лес и ноем, поем, как две птицы… Вдруг срывается с ветки большой ком снега, падает ему на голову, а мне прямо на нос, сыплется, как град, нам на спину и на колени… Я в крик, он в хохот… ну и пению нашему конец. Роман сразу берет в руки вожжи, опять становится во весь рост в санях и погоняет лошадей: «Гей-гей!..» И тут мы выезжаем на полянку, где стоят стога сена… Оба выскакиваем из саней и беремся за работу. Я была сильная, пани, как мужик… и когда Роман накладывал сено в сани, я ему здорово помогала. Он таскает сено, и я таскаю, он складывает, и я не отстаю от него. И все мы наперегонки бегаем то от саней к стогам, то от стогов к саням — до тех пор, пока не уложим воз с большую гору. Тут Роман обращается ко мне: «Ну, Евка, что теперь с тобой будет?» Пугает, будто места для меня не найдется. «Пешком домой пойдешь», — говорит он. «Ну что ж, и пойду. Не велика беда!..» А он хвать меня в охапку и на сено сажает, я в нем тону, только голова видна. «Сиди теперь, женка, и держись, не то слетишь отсюда». Потом сам садится рядом со мной, и так-то мы, не торопясь, возвращаемся домой.

— А нужды вы никогда не испытывали?

— Нет, пани, богатства у нас не было, но и нужды мы не знали. Жили скромно, оба работали и никогда не голодали. К обеду, бывало, я варила капусту и горох или борщ и картофель, к ужину снова картофель или бобы и приправляла их иногда куском сала. Каждый год я откармливала поросенка на убой, так что к рождеству у нас всегда были колбаса и ливер, а на пасху Роман покупал у управляющего или у кого-нибудь из крестьян другого поросенка и, ухватив его за ноги, приносил домой. Чего же еще можно было желать?

И действительно, горох и капуста, борщ и похлебка, бобы и картофель и раз в году жареный поросенок — чего еще можно было желать? Романо́ва была искренне убеждена, что о большем они и мечтать не могли. Она ясно помнила, что в ту пору жизни была вполне счастлива. Роман тоже был счастлив, но не вполне, ибо постоянно думал о клочке собственной земли.

— Да, пани, Роману хотелось приобрести клочок собственной земли, он думал об этом и днем и ночью. Вернулся он однажды откуда-то и, едва скинув армяк, закричал: «Евка, ну и хату я видел там, на окраине местечка! Только что ее, видно, отстроили, совсем новенькая, крыша еще желтая, не высохла, четыре окошка с красными наличниками, дверь тоже выкрашена в красный цвет, и крылечко есть, и двор, и плетень, огород, кусок поля — все есть, что полагается. Вот бы и нам такой уголок! Эх!» Вы, может, и не поверите, но, ей-богу, я говорю правду. Проехал он в этот день миль десять и промок под проливным дождем так, что рубашку выжимать пришлось, выпил даже рюмку водки, чтобы согреться, но спал из-за этой хаты плохо. Он лег и сперва было заснул, а потом все время будил меня: «Евка, спрашивает, ты не спишь?» — «Нет, отвечаю, а что?» — «Ах, если бы ты видела эту хату! Окна с широченными красными наличниками, и стоит она возле самого леса. Я прикинул по межам, так при ней не меньше трех моргов земли. Вот кабы нам три морга земли. Эх!» Ворочался он и вздыхал, словно речь шла не о хате, а, с позволения сказать, о возлюбленной.