Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 63 из 133



— До чего дожили! Сын помещика…

И потом:

— Доченьке ничего не оставлю… рукоделие… только… рукоделие…

Около полуночи Лопотницкая поднялась с кресла и попросила Розалию помочь ей раздеться. Напрасно дочь допытывалась, как она себя чувствует, не нужно ли сходить за чем-нибудь в аптеку. Она не отвечала. Ночью Розалия не спала и все время прислушивалась; ей казалось, что она слышит стоны, приглушенные подушкой. Но она не осмелилась, однако, заговорить или зажечь свет, а когда утром она очнулась от недолгой тяжелой дремоты, то вскрикнула от удивления и радости: мать ее сидела на краю кровати, одетая как всегда, в шали, в нарядном чепце, даже в очках, прямая, с обычным, только еще более торжественным выражением лица.

— Как вы себя чувствуете, мама? Не больны ли вы?

— Ничего подобного. Чувствую себя, как всегда. Поди отвори ставни, а потом приведи себя в порядок и отправляйся в город. Купи десять листов почтовой бумаги, десять конвертов, чернил, перьев… смотри только, чтобы перья были мягкие.

— Мамочка, а зачем все это?

Старуха не ответила.

Когда Розалия, выполнив поручение, вернулась домой, мать сидела в кресле с молитвенником на коленях и усердно молилась. Увидев дочь, она несколько раз ударила себя в грудь, перекрестилась и закрыла молитвенник.

— Рузя! Подойди ко мне!

Она провела рукой по волосам Розалии, на которых в тот день не было и следа помады, и начала говорить:

— Мы теперь очень бедны, у нас ничего не осталось, но сохрани тебя бог жаловаться или говорить о нем что-нибудь дурное. Жаловаться, показывать свое горе перед людьми и роптать нам не пристало, для нас это унизительно, а дурно говорить о нем — грех. Какой он ни есть, но во всяком случае это… это… это… наш, одного с нами круга и происхождения. Не доставим же мы проклятому сброду удовольствия, не дождутся они того, чтобы мы друг на друга жаловались и дурно говорили друг о друге. Ну как, Рузя, будешь ли ты послушна моей воле?

— Я, кажется, всегда вас слушалась, а что касается Стася, то я ничего дурного не могла бы о нем сказать, даже если бы захотела…

— Это хорошо. Ты истинная, достойная дочь моя! А теперь я тебе вот что скажу… мы, бог даст, не пропадем! Я верю в милость божию и в доброту тех сердец, тех людей, бок о бок с которыми прожила всю жизнь… Они, конечно, не оставят нас в крайней нужде, хотя обстоятельства изгнали меня из их крута… Сегодня и завтра я буду писать письма и разошлю их… жене предводителя Кожицкой, Одропольскому, Саницким, тем, что из Санова на Немане, и еще многим другим… с которыми меня связывает старое знакомство и это… это… это… воспоминания. Стася я обвинять не собираюсь… Я только напишу им, что хотела поддержать одного из наших, помочь ему, вырвать его из рук сброда… Я исполнила свой священный долг, пусть же и они исполнят свой долг по отношению к нам…

— Они исполнят, конечно исполнят! — с жаром воскликнула Розалия, покрывая руки и колени матери горячими поцелуями. Сейчас больше, чем когда-либо мать была ее «единственным счастьем».

Вечером Жиревичова тихо и робко вошла к Лопотницким. За эти сутки она очень изменилась, не только стала тихой и робкой, но сразу сильно постарела. Глаза у нее воспалились и покраснели, а лицо было бледно и помято. В комнате стояла глубокая тишина. Розалия спешно заканчивала какую-то работу. Лопотницкая писала письма. Она сидела за столом, ничуть не согнувшись, прямая и неподвижная, и довольно быстро водила пером по бумаге, а лицо ее не только не выражало унижения или скорби, но, напротив, на нем было написано самодовольство, высокомерие и гордость.

Жиревичова присела на полу, возле Розалии.

— Что твоя мама пишет? — спросила она шепотом.





— Письма к помещикам — просит, чтобы они выполнили свой долг по отношению к нам, так же как мама выполнила свой по отношению к Стасю. Они, конечно, сделают это и не допустят, чтобы мама терпела нужду.

— Конечно, сделают и не допустят, чтобы она терпела нужду, — подтвердила вдова и, горестно сложив руки, добавила: — Боже мой! Вот что значит принадлежать к дворянскому роду!

Потом тихонько и униженно она стала просить Розалию помочь ей продать рояль.

— Брыня разменяла сегодня в городе последний рубль, и я, право, не знаю, что с нами будет дальше. А пока я должна, непременно должна продать рояль.

Потом она говорила о том, что никто не может представить себе, как тяжело ей расстаться с роялем, но что поделаешь! Других ценных вещей у нее нет. У Розалии в городе больше знакомых, чем у нее… Может быть, ей удастся найти покупателя, который мог бы сразу заплатить деньги. Розалия охотно согласилась исполнить ее просьбу и, заметив, что Эмма плохо выглядит, спросила, не больна ли она.

— Да, мне плохо, очень плохо, — ответила Жиревичова, дрожа от холода и кутаясь в платок. — Да разве может быть иначе? Сразу свалилось столько неприятностей и душевных потрясений, а здоровье у меня всегда было слабое. Кто мог бы предположить, что Стась уедет, не попрощавшись с нами?

Розалия вздохнула:

— Видимо, иначе не мог… бедняжка! Он всегда был такой вежливый, добрый, милый…

Они пошептались еще несколько минут о Стасе, причем Жиревичова продолжала уверять, что в его поступке таится какая-то драма, злой рок, трагическое обстоятельство, нечто такое…

Через несколько дней Розалия сообщила соседке, что нашла покупателя; он сразу же уплатит деньги и тут же заберет рояль. Под вечер Бригида отправилась в лавочку — выпросить в долг хлеба и крупы, а Жиревичова села за рояль.

— В последний раз! — прошептала она. — В последний раз!

Она взяла дрожащей рукой пассаж, потом сыграла отрывок из какого-то вальса, но вдруг оборвала и, тихонько аккомпанируя себе, начала петь прерывающимся от слез голосом:

Но вот в сенях послышались тяжелые шаги. За роялем пришли грузчики. Эмма встала, отошла в сторону и, прикрыв платком рот, молча наблюдала за работой грузчиков. Но когда приподнятый с полу и подпираемый сильными плечами рояль начали выносить из комнаты, она бросилась к нему и, цепляясь за инструмент то с одной, то с другой стороны, принялась громко причитать:

— Мое прошлое… молодость моя… счастливая пора моей жизни уходит… Уходит… уходит!..

Потом в комнате наступила тишина. Розалия молча сидела на диванчике, а Эмма с лихорадочным возбуждением бегала по комнате и взволнованно, долго, без умолку говорила. Она вспоминала всю свою жизнь. Сперва она жаловалась, что родители слишком рано выдали ее замуж. Если бы она была постарше, то сделала бы более подходящую партию. Потом она говорила о муже, — он был хорошим, очень хорошим человеком, но никогда не понимал ее, не мог удовлетворить ее возвышенные чувства и в конце концов оставил ее с такими ничтожными средствами. Бригида уродилась в отца; она добрая девушка, но какая от нее радость? У нее такая простая и грубая натура, что она не может ни сделать хорошей партии, ни стать задушевным другом своей матери. Если бы сыновья ее выросли и были живы! Но что поделаешь! Разве у нее были когда-нибудь хорошие и преданные слуги? Нянькам много платили за то, чтобы они смотрели за детьми, а они все же не доглядели, и два несчастья, одно за другим, свалились на нее, как гром среди ясного неба. И так вся ее жизнь прошла в одних только неприятностях, огорчениях и лишениях. Она потеряла близких, о которых хранит память в своем сердце, — родителей, мужа, сыновей, а теперь, когда она чувствует, что крылья ее уже совершенно сломаны, когда она так измучилась и исстрадалась, в довершение ко всему она лишилась всего своего состояния, своего рояля и последней уже, наверно, на земле родственной ей души.

Все это она говорила быстро, жалобно, но без слез. Наоборот, глаза у нее были сухие и лихорадочно блестели, на щеках горел нездоровый румянец, и она, вся дрожа, куталась в теплый платок. Когда спустя час, после того как вынесли рояль, Розалия собралась уходить и уже была в дверях, Жиревичова окликнула ее: