Страница 18 из 133
И они стояли в воротах, мимо которых проходило множество различных людей. Юлианка всякий раз дергала слепую нищенку за салоп и, подняв голову, торопливо шептала:
— Идет! идет!
Маленькая сгорбленная старушка пыталась протянуть руку, но ей это никогда не удавалось. Что-то властно ее удерживало. И, вместо того чтобы протянуть руку, старушка в заплатанном салопе и в опорках делала старомодный книксен перед прохожими, что производило весьма странное впечатление.
Ей хотелось что-то сказать, но и этого она не в состоянии была сделать; она только покачивала головой и шептала скороговоркой:
— Кто бы мог подумать! Кто бы мог подумать!
Иногда их видели возле витрин магазинов. Старушка стояла, прислонившись к стене дома, чтобы не мешать прохожим, а девочка, у которой глаза разбегались, любовалась выставленными в витрине вещами. Иногда во взгляде ребенка светилось не только любопытство, но и жадность. Она заставляла старушку останавливаться не только возле магазинов, но и возле ларьков на рынке или на углах улиц.
— Ах, какие замечательные булочки, — говорила она, — а какие баранки, гораздо лучше, чем у Злотки.
Иногда, понизив голос, словно поверяя важную тайну, она говорила:
— Какие чудесные груши!
— Ты, может быть, трогаешь их, — предостерегала ее старушка, — может, берешь что-нибудь, когда никто не видит? Сохрани тебя бог! Помни всегда седьмую заповедь божью, если хочешь счастья на земле и вечного спасенья… Седьмая заповедь гласит: «Не укради!» Если ты когда-нибудь нарушишь эту заповедь, то попадешь в тюрьму и в аду будешь…
Юлианка была послушной, но маленькая рука ее невольно тянулась к ларьку с хлебом или фруктами. Случалось иногда, что торговки — по большей части старые еврейки в грязных юбках и давно нестиранных чепцах, — сжалившись над девочкой, которая тянулась дрожащей рукой к груше, но тут же отдергивала ее, подавали ей черствую булку или гнилое яблоко. Девочка тихо говорила: «Спасибо», и на ходу съедала гостинец. Но она никогда не забывала о слепой: надломив булку или надкусив яблоко, она привставала на цыпочки и совала кусок в рот своей спутнице.
И в ясные и в дождливые дни бродили они обе по городу. Иногда, усевшись в укромном уголке прямо на землю, они отдыхали. И тот, кто захотел бы подслушать их разговор, услышал бы, как старушка рассказывает девочке о своем давно минувшем прошлом, о богатстве, в котором жила, о людях, которых знала, приговаривая все время: «Кто бы мог подумать!» и: «Где теперь эти люди? где?», или учила и наставляла Юлианку.
— Об одном молю бога, — говорила она, — дожить до того времени, когда ты хоть немного на ноги встанешь и сможешь в услужение наняться. Пока я жива, ты не пропадешь, а когда тебе лет двенадцать минет, сможешь пристроиться где-нибудь за кусок хлеба и крышу над головой… Потом вырастешь, руки станут сильными, и уж тогда ты не будешь знать беды! Самое главное, дожить бы мне до того времени, пока ты хоть немного на ноги станешь… но не знаю, доживу ли… Дыра, где мы ночуем, очень уж сырая, а это вредно при моем ревматизме… Кто бы мог подумать! Кости мои, кажется, вот-вот рассыплются… Ноги совсем уж меня не держат…
Несчастные, старые, больные кости! Они рассыпались скорее, чем предполагала их обладательница, и в городе не стало слепой нищенки, а маленькая ее поводырка бродила теперь по улицам одна.
Она не «встала еще на ноги». Она не достигла еще двенадцати лет — того возраста, когда, по мнению нищенки, она могла начать самостоятельную жизнь. До того ей не хватало еще полутора лет. И к тому же она была не по возрасту маленькой, хрупкой, только ноги ее казались непомерно длинными, потому что старая юбка теперь едва доходила до колен. Юлианка забыла о том, что такое обувь: ее худые босые ноги были багровыми от холода и в ссадинах от камней. Кроме короткой юбчонки, на ней была еще рваная кофточка, а голову она повязывала каким-то лоскутком. Тряпка та соскальзывала все время на плечи, она не держалась на густых вьющихся волосах.
Черты ее лица были на редкость правильными и тонкими; в ней привлекали необыкновенно смуглая кожа, огромные черные и блестящие глаза. Юлианка по целым дням бродила по улицам, останавливалась у витрин магазинов, у ворот высоких каменных домов, у окон особняков. Вначале она просила милостыню безмолвно: просила глазами, в упор глядевшими на прохожих, если же ей не подавали, она не шла следом, а ждала другого прохожего. Позже она привыкла протягивать руку и бегать за прохожими, лепеча что-то монотонно и плаксиво. Чаще всего она стояла у одноэтажных домов, где подоконники были уставлены горшками с зеленью. Она подолгу стояла под окнами и глядела на цветы то мрачно, то чему-то улыбаясь. Лицу ее и движениям свойственны были удивительные контрасты. Взгляд ее постоянно потупленных глаз был мрачен или полон подозрительности и тревоги, а рот, маленький и бледный, то поражал детской трогательностью, то выражением глубокой муки. Движения ее были порой порывистыми, порой осторожными, медлительными, и тогда в них чувствовалась безмерная усталость. Зимой, сжав маленькие посинелые руки в кулачки, она согревала их своим дыханием. Так шла она, съежившись от холода, и вид у нее был подавленный.
Где она ночевала? С кем зналась и проводила дни в ту пору своей жизни? Никому это не было известно, да и, по правде говоря, никто этим не интересовался. Кто-то из тех, кто часто подавал ей милостыню, заметил, что в сумерки она иногда сворачивала в узкий грязный и зловонный переулок; кто-то, однажды проходя вечером по этому переулку, заглянул случайно в подвальное оконце, собранное из мелких зеленых стекол, и увидел каморку, вернее какую-то черную, низкую, закопченную дыру, где на соломе сидела Юлианка возле безногого старого нищего. При тусклом свете маленького огарка, прилепленного к грязной табуретке, старый калека, обматывая тряпками обрубки ног, неторопливо рассказывал что-то, а девочка, сидевшая подле него, слушала, обхватив руками колени и не сводя глаз с красного, заросшего седой щетиной лица. Как-то ранним утром ее нашли спящей в отдаленном уголке городского кладбища у свежего могильного холмика, где сквозь редкую и молодую траву еще проступала желтая, глинистая земля. Это была, как потом говорили, могила слепой старушки, той, которую совсем еще недавно можно было встретить на улицах города. Иногда Юлианка ночевала в том старом доме, где она росла; она забиралась на верхний этаж и спала в пустовавшей сейчас комнате панны Янины.
А в солнечные дни она носилась с ватагой уличных ребятишек по тесным дворам и пыльным площадям. В играх, беготне и проказах она проявляла такую страстность, словно хотела вознаградить себя за время, потерянное в раннем детстве; она была счастлива, что нашла, наконец, товарищей, которые стояли с ней на одной общественной ступени и не изгоняли ее из своего веселого круга. Но она все же отличалась от своих невежественных и неотесанных сверстников; присущая ей мягкость, печать страдальческого смирения вдруг проступали в ней даже во время озорных и шумных игр, даже когда она сердилась. Были ли это плоды кратковременного пребывания у панны Янины — в сравнительном довольстве и под воздействием ее нежных, облагораживающих чувств? Или оказали влияние советы и поучения старушки рукодельницы, которую потеря зрения обрекла на нищенство? А может быть, то были рожденные черты характера, вошедшие в ее плоть и кровь, но не всегда проявлявшиеся.
В городе нашлось несколько сострадательных семейств, которые не только подавали ей милостыню, но разрешали иногда посидеть в теплом уголке на кухне и приучали к различным работам. От работы она никогда не отказывалась. А в дождь или в стужу она часто являлась сама и просила позволить ей подмести лестницу, вымыть пол в сенях или на кухне, поставить самовар.
— Я все это умею, — говорила она.
Юлианка старалась получше подмести лестницу, почище вымыть пол, но не могла с этим справиться: большие метлы, тяжелые, сырые тряпки выскальзывали из ее маленьких рук; тогда кухарка или горничная, потеряв терпение, отнимала у нее метлу и тряпку; иногда, если Юлианка вызывала в них жалость, они позволяли ей пройти на кухню, если же прислуга бывала не в духе, девочку прогоняли. Если ее пускали на кухню, она старалась хоть чем-нибудь быть полезной: чистила кастрюли или ставила самовар. И то и другое она делала отлично, но при этом часто задумывалась, а однажды горько расплакалась: она вспомнила тот день, когда впервые увидела самовар в комнате панны Янины.