Страница 82 из 127
Тем не менее матушка задумалась. Хотя очень часто Конон сердил ее своею бестолковостью, но в то же время он был безответен и никогда ни о чем не просил. Как-то совестно было отказать в первой просьбе человеку, который с утра до вечера маялся на барской службе, ни одним словом не заявляя, что служба эта ему надоела или трудна. Поэтому она не только не подняла Конона на зубок, как это обыкновенно в подобных случаях делала, но никому не сообщила о случившемся и вообще решила держать себя сдержанно. И я уверен, что если бы Конон возобновил свою просьбу, то, несомненно, разрешение было бы ему дано.
Но прошла неделя, прошла другая – Конон молчал. Очевидно, намерение жениться явилось в нем плодом той же путаницы, которая постоянно бродила в его голове. В короткое время эта путаница настолько уже улеглась, что он и сам не помнил, точно ли он собирался жениться или видел это только во сне. По-прежнему продолжал он двигаться из лакейской в буфет и обратно, не выказывая при этом даже тени неудовольствия. Это нелепое спокойствие до того заинтересовало матушку, что она решилась возобновить прерванную беседу.
– Видно, ты, Конон, уж отдумал жениться? – спросила она его однажды.
– Это как вам угодно.
– Подумай! Тебе уж все пятьдесят стукнуло – не поздно ли о жене думать?
– Известно…
– Задумал жениться, а спросить тебя, пойдет ли за тебя кто из девушек, – ты и сам не ответишь.
– Отчего не пойти – пойдут.
– Кто пойдет? – говори!
– Из господской воли ни одна не выйдет. Которую сами изволите назначить, та и пойдет.
– А ежели я никого не назначу?
– Это как вам угодно.
– Так вот что. Через три месяца мы в Москву на всю зиму поедем, я и тебя с собой взять собралась. Если ты женишься, придется тебя здесь оставить, а самой в Москве без тебя как без рук маяться. Посуди, по-божески ли так будет?
Бледная улыбка скользнула на мгновение на губах Конона: слова матушки «без тебя как без рук», по-видимому, польстили ему. Но через секунду лицо его опять затянулось словно паутиной, и с языка слетел обычный загадочный ответ:
– Известно…
– Ну, ступай! Брось эту блажь, не думай об ней.
На этом и кончились матримониальные поползновения Конона. Но семья наша не успела еще собраться в Москву, как в девичьей случилось происшествие, которое всех заставило смотреть на «олуха» совсем другими глазами. Катюшка оказалась с прибылью, и когда об этом произведено было исследование, то выяснилось, что соучастником в Катюшкином прегрешении был… Конон!
Матушка так и ахнула.
Конон служил в нашем доме с двадцатилетнего возраста (матушка уже застала его лакеем), изо дня в день делая одно и то же лакейское дело и не изменяясь ни внутренне, ни наружно. Даже черные волосы его не седели и густою прядью, словно парик, прилипли к голове, с висками, зачесанными к углам глаз. Эта неизменяемость в значительной степени упрощала отношение к нему. Проходили годы, десятки лет, а Конон был все тот же Конон, которого не совестно было назвать Конькой или Коняшкой, как и в старину, когда ему было двадцать лет. Никому не приходило на мысль, что он стареется, подобно прочим, и что лакейская сутолока, быть может, ему уж не под силу…
Между тем вокруг все старелось и ветшало. Толпа старых слуг редела; одних снесли на погост, другие, лежа на печи, ждали очереди. Умер староста Федот, умер кучер Алемпий, отпросилась умирать в Заболотье ключница Акулина; девчонки, еще так недавно мелькавшие на побегушках, сделались перезрелыми девами…
Наконец скончался и старик отец, достигнув глубокой старости, а вскоре после его смерти в народе пронеслись слухи о предстоящей воле…
Матушка затосковала. Ей тоже шло под шестьдесят, и она чувствовала, что бразды правления готовы выскользнуть из ее слабеющих рук. По временам она догадывалась, что ее обманывают, и сознавала себя бессильною против ухищрений неверных рабов. Но, разумеется, всего более ее смутила молва, что крепостное право уже взяло все, что могло взять, и близится к неминуемому расчету…
– Так, чай, языки по-пустому чешут! И прежде брехали, и теперь то же самое брешут! – утешала она себя, но в то же время тайный голос подсказывал ей, что на этот раз брехотня похожа на правду.
Не будучи в состоянии угомонить этот тайный голос, она бесцельно бродила по опустелым комнатам, вглядывалась в церковь, под сенью которой раскинулось сельское кладбище, и припоминала. Старик муж в могиле, дети разбрелись во все стороны, старые слуги вымерли, к новым она примениться не может… не пора ли и ей очистить место для других?
И вдруг навстречу идет Конон и докладывает, что подано кушать. Он так же бодр, как был в незапамятные времена, и с такою же регулярностью продолжает делать свое лакейское дело.
– И ему, поди, семьдесят лет есть, – мелькает у матушки в голове, – а вон он еще какой!
Однако ж очередь и его не минула. Смерть, впрочем, застигнула его совершенно случайно. Шел он однажды по лестнице, поскользнулся и переломил ногу. Костоправ попался плохой, срастил ногу небрежно; обнаружилась костоеда, и Конон слег.
Вероятно, боль была очень мучительна, потому что только тут догадались, что и Конон может чувствовать и страдать.
Однажды матушке доложили, что Конон отходит. Она поспешила в каморку, где он лежал, распростертый на войлоке, служившем вместо постели, и наклонилась над ним.
– Что, Конон? тяжко? – спросила она.
– Известно… смерть.
XXII. Бессчастная Матренка
Я не раз упоминал, что, когда отец был холост, и даже лет пятнадцать спустя после его женитьбы, покуда матушка была молода, браки между дворовыми совершались беспрепятственно. Еще в моей памяти живы (хотя я был тогда очень мал) девичники, которые весело справлялись в доме накануне свадьбы. Вечером, часов с шести, в зале накрывали большой стол и уставляли его дешевыми сластями и графинами с медовой сытою. В голове стола сажали жениха с невестой, кругом усаживались сенные девушки; но участвовала ли в этом празднике мужская прислуга – не помню. Девушки пели песни и величали нареченных; господа от времени до времени заглядывали в зал и прохаживались кругом стола. Часам к десяти все расходились.
Но чем глубже погружалась матушка в хозяйственные интересы, тем сложнее и придирчивее становились ее требования к труду дворовых. Дворня, в ее понятиях, представлялась чем-то вроде опричины, которая должна быть чужда какому бы то ни было интересу, кроме господского, и браки при таком взгляде являлись невыгодными. Семейный слуга – не слуга, вот афоризм, который она себе выработала и которому решила следовать неуклонно. Отец называл эту систему системой прекращения рода человеческого и на первых порах противился ей; но матушка, однажды приняв решение, проводила его до конца, и возражения старика мужа на этот раз, как и всегда, остались без последствий.
С тех пор малиновецкая девичья сделалась ареною тайных вожделений и сомнительного свойства историй, совершенно непригодных в доме, в котором было много детей.
С Матренкой, когда она в первый раз оказалась «с прибылью», поступили, сравнительно, довольно милостиво.
– Солдатик беглый в лесу… в ту пору ходили по ягоды… – бессвязно лепетала она, стараясь оправдать свой поступок.
– Не ветром ли надуло? – резко оборвала ее матушка.
Тем не менее на первый раз она решилась быть снисходительною. Матренку сослали на скотную и, когда она оправилась, возвратили в девичью. А приблудного сына окрестили, назвали Макаром (всех приблудных называли этим именем) и отдали в деревню к бездетному мужику «в дети».
– Жаль тебе, Матренка, ребеночка? – спрашивали мы ее.
– Чего жалеть! Там ему, у мужичка, хорошо, – отвечала она тоном, из которого явствовало, что речь идет о глухом факте, которому предстояло только безусловно покориться.
– А будешь ты к нему ходить?
– Разве маменька ваша позволит!
– Да ты украдкой. Вот маменька в Заболотье уедет, ты и сходи…