Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 122 из 127

Золотухиной, которая вообще в своих предприятиях была удачлива, посчастливилось и на этот раз. Когда она явилась в Отраду, супруги были одни и скучали. Впрочем, князь, услышав, что приехала «в гости» какая-то вдова Золотухина, да притом еще Марья Маревна, хотел было ощетиниться, но, по счастью, Селина Архиповна была в добром расположении духа и приказала просить.

Марья Маревна вошла в роскошную княжескую гостиную, шурша новым ситцевым платьем и держа за руки обоих детей. Мишанка, завидев Селину Архиповну, тотчас же подбежал к ней и поцеловал ручку; но Мисанка, красный как рак, уцепился за юбку материнского платья и с вызывающею закоснелостью оглядывал незнакомую обстановку.

– Иди, душенька, иди! – поощряла его мать, – поцелуй у княгинюшки ручку.

– Не пойду! – упорствовал Мисанка, зарывая лицо в складки платья.

– Не беспокойте его! – вступилась за Мисанку Селина Архиповна, – он у вас дикарь, не привык. Вот познакомимся покороче, он и сам увидит, что во мне ничего страшного нет. Но какой у вас этот прелестный мальчик! – прибавила она, любуясь Мишанкой, – просто загляденье! как его зовут?

– Михаилом, ваше сиятельство!

– Прелестное имя. Michel! Вы меня будете любить?!

– Я и теперь вас люблю, ваше сиятельство!

– Ну, вот видите. И вы меня любите, и я вас люблю. Вы добрый мальчик, ласковый. Я уверена, что мы подружимся.

Словом сказать, Мишанка сразу заполонил сердце добродушной француженки, тогда как Мисанка своею неблаговоспитанностью в такой же мере оттолкнул ее от себя.

Марья Маревна объяснила свой приезд настойчивостью детей. Они так много наслышались об Отраде и ее чудесах, что непременно требовали, чтобы мать показала им, как живут вельможи. Объяснение это видимо польстило Селине Архиповне, которая вызвалась сама показать приезжим и сад, и парк, и оранжереи.

– Надеюсь, что перед этим вы с нами позавтракаете, – любезно прибавила она.

– А я между тем распоряжусь, чтоб ваш экипаж отложили, – с своей стороны, отозвался князь, – ведь вы издалека?

– Верст двадцать пять, ваше сиятельство, будет. Да какой у меня экипаж! Кибитчонка рогожная – только и всего. Я ее на селе у мужичка покинула.

Селина Архиповна удивилась: дворянка – и в рогожной кибитке ездит! Но удивление ее возросло еще более, когда Золотухина прибавила:

– Горевая я, ваше сиятельство, дворянка! и всего-то имения у меня четыре души да сорок десятин земли – тут и в пир и в мир!

– Ах, Боже! четыре души… est-ce possible![63] Но как же вы живете?

– Таковская уж и жизнь, ваше сиятельство. Не живем, а колотимся. Детей вот жалко.

Селина Архиповна совсем растерялась. Недоумело переглядывалась она с мужем, и наконец из груди ее вырвался вопль:

– Но что же смотрит правительство? Ах, как мне жаль вас! Andrй! ведь правительство обязано поддерживать дворянское сословие? ведь дворяне – это опора? Ты, конечно, напишешь об этом в своем сочинении… n’est-ce pas?[64] Ax, как мне жалко, как жалко вас!

За завтраком Марья Маревна рассказала все подробности своей скитальческой жизни, и чем больше развертывалась перед глазами радушных хозяев повесть ее неприглядного существования, тем больше загоралось в сердцах их участие к бедной страдалице матери.

Одним словом, день кончился полным триумфом для Золотухиной. Селина Архиповна сама показала гостям чудеса Отрады, и не только накормила их обедом, но и оставила ночевать. Но, что всего важнее, в этот же день была решена участь Мишанки и самой Марьи Маревны. Первого князь взялся определить на свой счет в московский дворянский институт; второй Селина Архиповна предложила место экономки в московском княжеском доме.

– Таким образом, воспитание вашего сына будет обеспечено, – сказала она, – а в то же время и вы будете неразлучны с вашим сокровищем.

Об Мисанке в этих переговорах ни словом не было упомянуто: очевидно, мальчик-дикарь не понравился. С своей стороны, и Марья Маревна не настаивала на дальнейших милостях…

Само собой разумеется, впрочем, она не забыла и о другом сыне; но оказалось, что у нее внезапно сложилась в уме комбинация, с помощью которой можно было и Мисанку легко пристроить. Одна из сестер Золотухиной, как я уже упомянул выше, была выдана замуж в губернский город за приходского священника, и Марье Маревне пришло на мысль совершенно основательное предположение, что добрые родные, как люди зажиточные и притом бездетные, охотно согласятся взять к себе в дом племянника и поместить его в губернскую гимназию приходящим учеником. И, как в скором времени оказалось, надежда не обманула ее.

Таким образом, оба мальчика были пристроены, и Марья Маревна свободно вздохнула. В конце августа она собралась из Словущенского; чистую половину в избе заколотила и надзор за хозяйством и дворовыми поручила старику отцу. Целых семь лет, покуда длился учебный искус детей, она только изредка летом навещала родное гнездо из Отрады, куда, в качестве экономки, приезжала вместе с «господами» из Москвы. Жилось ей, по-видимому, недурно; «господа» дорожили ею, жалованье она получала хорошее, так что явилась возможность копить. С своей стороны, и старик отец продавал остававшиеся за прокормлением дворовых сельские продукты и тоже копил.

Через семь лет Мишанка кончил университетский курс первым кандидатом и был послан на казенный счет за границу. Очевидно, в недальнем будущем его ожидала профессура. Мисанка, конечно, отстал, однако ж и он успел-таки, почти одновременно, кончить курс в гимназии, но в университет не дерзнул, а поступил на службу в губернское правление.

Расставшись с Мишанкой и послав Мисанке заочно благословение, Золотухина оставила княжеский дом и вновь появилась в Словущенском. Но уже не ездила кормиться по соседям, а солидно прожила лет шесть своим домком и при своем капитале. Умирая, она была утешена, что оба сына ее пристроены. Мишанка имел кафедру в Московском университете, а Мисанка, в чине губернского секретаря, пользовался благоволением начальства и репутацией примерного столоначальника.

На погребение ее приехали оба сына. Поделивши между собою наличный капитал (около пяти тысяч), они решили отпустить дворовых на волю, безвозмездно предоставив им усадьбу со всей землей.

После Слепушкиной это был второй пример помещичьего великодушия в нашем захолустье.

Описанные в настоящей и трех предыдущих главах личности наиболее прочно удержались в моей памяти. Но было и еще несколько соседей, о которых я считаю нелишним вкратце упомянуть, ради полноты общей картины.

Прежде всего укажу на Перхунова и Метальникова, из которых первый, выражаясь нынешним языком, представлял собой либеральный элемент, а второй – элемент консервативный.

Собственно говоря, кличек этих в то время не существовало, потому что ни о какой сословной или партийной розни и в помине не было. Время было глухое и темное. Правительство называли «начальством», а представление о внутренней политике исчерпывалось выражениями: «ежовые рукавицы» и «канцелярская тайна». Последняя покрывала все своим непроницаемым пологом и лишь изредка нарушалась откровениями «Московских ведомостей» о целодневном звоне с Ивановской и иных колоколен, да зрелищем торговой казни, производимой публично через палача, на городской площади. Однако ж и тогда по местам прорывались усобицы, которые имели не столь низменный характер, как обыкновенные захолустные пререкания, и доказывали, что, несмотря на суровую регламентацию, из-под спуда общего знаменателя все-таки порой выделялись какие-то тенденциозные пустяки, которые сообщали взаимным отношениям обывателей некоторую партийную окраску.

Григорий Александрович Перхунов жил в старинной родовой усадьбе неподалеку от Словущенского. Это был уже пожилой и закоренелый холостяк, имевший довольно хорошее состояние, что давало ему возможность считать себя независимым. От природы он был наделен одним из тех непоседливых темпераментов, которые заставляют человека тормошиться даже без особенно побудительных поводов. Канцелярская тайна, царствовавшая окрест, подстрекала его любопытство и заставляла доискиваться смысла ежовых рукавиц, а эти искания сообщали его личности некоторые своеобразные черты, которые до известной степени выделяли его из общей массы собратий-помещиков.

63

Неужели это возможно! (фр.)

64

не правда ли? (фр.)