Страница 113 из 127
– А! Семен Семеныч! к нам, в гостиную! – крикнула в дверях Калерия Степановна, – у нас уютнее!
Подали две сальных свечи, а затем, играя и резвясь, прибежали и все четыре дочери. Майор щелкал шпорами и играл зрачками.
– Чем вас потчевать? – захлопотала вдова. – Мужчины, я знаю, любят чай с ромом пить, а у нас, извините, не то что рому, и чаю в заводе нет. Не хотите ли молочка?
– Помилуйте! зачем же-с?
Вдова начала громко жаловаться на судьбу. Все у них при покойном муже было: и чай, и ром, и вино, и закуски… А лошади какие были, особливо тройка одна! Эту тройку покойный муж целых два года подбирал и наконец в именины подарил ей… Она сама, бывало, и правит ею. Соберутся соседи, заложат тележку, сядет человека четыре кавалеров, кто прямо, кто сбоку, и поедут кататься. Шибко-шибко. Кавалеры, бывало, трусят, кричат: «Тише, Калерия Степановна, тише!» – а она нарочно все шибче да шибче…
– Хорошо тогда жилось, весело. Всего, всего вдоволь было, только птичьего молока недоставало. Чай пили, кто как хотел: и с ромом, и с лимоном, и со сливками. Только, бывало, наливаешь да спрашиваешь: вы с чем? вы с чем? с лимоном? с ромом? И вдруг точно сорвалось… Даже попотчевать дорогого гостя нечем!
Вдова поникла головой и исподлобья взглядывала на майора, не выкажет ли он сочувствия к ней.
– Не позволите ли мне, сударыня, фунт чаю?.. – наконец, вымолвил он, – да кстати уж и рому бутылку велю захватить.
– Ах, что вы! как же это так! А впрочем, разве для вас! по крайней мере, вы пунш себе сделаете, как дома. А нам не нужно: мы от чаю совсем отвыкли!
– Ничего-с. Бог даст, и опять привыкнете.
Эти слова были добрым предзнаменованием, тем более, что, произнося их, Клобутицын так жадно взглянул на Марью Андреевну, что у той по всему телу краска разлилась. Он вышел на минуту, чтоб распорядиться.
– Смотри же, Маша, не упускай! – шепнула Калерия Степановна дочери.
Заварили майорский чай, и, несмотря на отвычку, все с удовольствием приняли участие в чаепитии. Майор пил пунш за пуншем, так что Калерии Степановне сделалось даже жалко. Ведь он ни чаю, ни рому назад не возьмет – им бы осталось, – и вдруг, пожалуй, всю бутылку за раз выпьет! Хоть бы на гогель-могель оставил! А Клобутицын продолжал пить и в то же время все больше и больше в упор смотрел на Машу и про себя рассуждал:
«Хорошо бы этакую штучку… да не для женитьбы, а так… Она бы чай разливала, а я бы вот таким же образом пунш пил…»
Разумеется, царицей импровизированного вечера явилась Марья Андреевна. Она пропела: «Прощаюсь, ангел мой, с тобою», и с таким чувством произнесла «заря меня не нарумянит, роса меня не напоит», что майора слеза прошибла. Затем она же сыграла на старых-старых фортопьянах, которые дребезжали как гусли, варьяции на тему: «Ты не поверишь», и майор опять прослезился. Он так жадно смотрел на девушку, что Калерия Степановна уж подумывала, не оставить ли их одних; но взглянула на Клобутицына и убедилась, что он совсем пьян.
– Прощайте-с! – вдруг молвил он в самый разгар матримониальных мечтаний Калерии Степановны.
И с этими словами, едва держась на ногах, вышел из гостиной.
Майор зачастил. Каждый раз, приходя в аббатство, он приносил бутылку рома, а чаю через каждые две недели фунт. Такое уж он, по-видимому, придумал «положение». Вдова радовалась, что дело идет на лад, и все дальше углублялась в матримониальные мечты.
– Скучно вам, Семен Семеныч, одним? Сознайтесь… скучно? – приставала она.
– Скучновато-с.
– Вы бы женились! Мало ли у нас невест – целый цветник!
Майор загадочно улыбался, но молчал.
– Право! вы бы службой занимались, а молодая жена хозяйничала бы. Неужто вам денщик и чай наливает?
– Денщик-с.
– Вот видите! А тогда сидели бы вечером таким же манером, как теперь, жена бы чай разливала, а вы бы пунш пили.
– Хорошо бы-с.
– За чем же дело стало?
– Хорошо бы… да не так, а этак-с…
Вдова вскидывала на майора удивленные глаза и не понимала. Но вскоре все объяснилось. Клобутицын стал делать такие прозрачные намеки, которые даже сомнений не допускали…
Надежды на майорское сватовство рухнули. Но вдова не унималась и деятельно предпринимала один матримониальный поход за другим. Она появлялась всюду, где можно было встретить военных людей; и сама заговаривала с ними, и дочерей заставляла быть любезными: словом сказать, из последнего билась, чтобы товар лицом показать. Но ей положительно не везло. Самые невинные корнеты – и те как-то загадочно косили глазами на красавиц-невест, словно говорили: хорошо-то бы хорошо, да не так, а вот этак. Аббатство одинаково пугало и старых и молодых.
Появление молодого Бурмакина как раз совпало с тем временем, когда Калерия Степановна начинала терять всякую надежду. Увидев Валентина Осипыча, она встрепенулась. Тайный голос шепнул ей: «Вот он… жених!» – и она с такой уверенностью усвоила себе эту мысль, что оставалось только решить, на которой из четырех дочерей остановится выбор молодого человека.
Младшая дочь, Людмила, была красивее всех. Она не обладала ни дебелостью, ни крутыми бедрами, которыми отличались сестры; напротив того, была даже несколько худощава, но в меру, насколько приличествует красоте, которая обещает надолго сохраниться в будущем. Высокая, стройная, с едва намеченною, девственною грудью, она напоминала Венеру, выходящую из морской волны. Прелестное личико имело слегка избалованное выражение и было увенчано густой золотистой косой, которая падала ниже пояса. Вся ее фигура дышала женственностью, и это было тем привлекательнее, что она с необыкновенной простотой носила свою красоту. Она не шла навстречу восторгам, а предоставляла любоваться собой и чуть заметно улыбалась, когда на нее заглядывались, как будто ее даже удивляло, что в глазах молодых людей загорались искры, когда они, во время танцев, прикасались к ее талии.
Но насколько пленительна была Милочкина внешность, настолько же она сама была необразованна и неразвита, настолько же во всем ее существе была разлита глубокая бессознательность. Разговора у нее не было, но она так красиво молчала, что, кажется, век бы подле нее, тоже молча, просидел, и было бы не скучно.
– Что вы, Людмила Андреевна, молчите? скажите что-нибудь! – приставали к ней кавалеры, – ну, например, я вас лю…
– Ах, нет, оставьте!.. мне лень, – отвечала она, закрывая глаза, точно собиралась уснуть, – какие вы говорите пустяки!
И кавалеры оставляли ее в покое и даже находили, что молчание составляет одну из ее привилегий. Еще бог знает, что она скажет, если заговорит, а тут сиди и любуйся ею – вот и все!
Даже когда офицеры называли ее в глаза «Милочкой», она и тогда не обижалась, а только пожималась, словно ее пощекотали.
– Людмила Андреевна! Милочка… ведь вы Милочка?
Молчание.
– Милочка! мы все в вас влюблены!
– Вот нашли!
Встретившись с Людмилой в доме своих стариков, Бурмакин сразу был поражен ее красотой. Красота была для него святыней, а «женственное» – святыней сугубой. От внимания его, конечно, не ускользнула крайняя неразвитость девушки, но это была «святая простота» и тоже принадлежала к числу идеалов, составлявших культ молодого человека. Одно не нравилось: господа военные как-то уж чересчур бесцеремонно льнули к красавице, и она, по-видимому, была не в состоянии дать им отпор. Но ведь и это «святая простота», перед которою преклоняться следует, принимая всецело, как она есть, и не анализируя. Придет время – сердце ее само собой забьет тревогу, и она вдруг прозреет и в «небесах увидит бога», по покуда ее час не пробил, пускай это сердце остается в покое, пускай эта красота довлеет сама себе.
Старики Бурмакины хвалили Милочку. Они отзывались об ней как о девушке тихой, уживчивой, которая несколько лет сряду была почти членом их семьи, и никогда никакой неприятности они от нее не видали. Правда, что она как будто простовата, – ну, да это пройдет. Выйдет замуж за хорошего человека и разом очнется.