Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 3



А я мог бы удивляться тому, как уживаются во мне любовь к папе с горячей симпатией к дяде Мите, хотя что у них общего - не понимал. Папа ученый, преподает в академии; дядя Митя - шофер, возит милиционеров. У папы денег и на ресторан хватает (в крайнем случаи займет у Филипповны из ее же няниного жалованья, которое она по-крестьянски подкапливает, почти не тратя); а дядя Митя, судя по всему, перебивается с кваса на воду. Папа всегда умен, часто остроумен плюс, когда выпьет, еще и красноречив; дядя же Митя - хоть и умный, но молчун, вина в рот не берет. Папа - подвижный, полный азарта; а дядя Митя какой-то приглушенный, как будто немного затюканный. Он основателен, хозяйствен, нетороплив; зато если какой-нибудь водопроводчик по своему обычаю назовет папу "хозяином", то сразу же сам смутится от неловкости. Мама - хозяйка, няня - хозяйка, да; а хозяина у нас нет. Дядя Митя живет в мире людей и вещей, папа - больше в мире мыслей, книг и желаний. И все-таки я почему-то был уверен, что они могли бы подружиться, особенно если бы дядя Митя играл в шахматы. Мама как-то сказала о нем:

- Вот дядя Митя без образования, а какой человек интеллигентный!..

Однако это решающее замечание я по малолетству пропустил мимо ушей.

В отличие от Арнольда, дядя Митя был нашим ближайшим соседом по даче и жил там постоянно: зимой и летом, а работал в Москве. Хотя приезжал он за нами всегда в точно оговоренный срок и ждал я его с нетерпением, все-таки каждый раз возникал он передо мной неожиданно; правда, в этой неожиданности скрывалась и какая-то обычность: он был привычно неожидан. Вот его еще нет, нет, нет... А вот он уже подхватил в обе руки самые тяжелые вещи, которые я не могу даже с места сдвинуть, и понес к машине. Мама кричит ему вслед, чтобы он вместо тяжестей взял что-нибудь полегче, но дядя Митя на легкое не согласен. Если он возьмет легкое, то кому достанется тяжелое? Маме?

Ну, пора!

В дорогу "хозяйка" надевает самое простое, предсказывая, что на последних километрах из нее всю душу вытрясет.

Филипповна внизу дежурит у фургона, а водитель плотно ставит поклажу в крытый синий кузов, по борту которого бежит надпись: "Милиция".

Кузов утрамбован. Мама с няней устраиваются на лавке среди вещей за спущенными по окнам гофрированными шторками (необходимая маскировка), а я усаживаюсь в кабине рядом с водителем. Дорогу я, конечно, не помню - целая зима прошла! - но ее и не надо объяснять, ведь шофер едет к себе домой.

Мы медленно выруливаем на пустую набережную. Проезжаем мимо Дома правительства на том берегу. Разгоняясь, подныриваем под Каменный мост. Катим вдоль кремлевской стены.

Мама стучит нам в окошечко за спиной. Водитель останавливает фургон и идет посмотреть, что там случилось. Наверно, сдвинулись какие-то вещи: надо их потуже закрепить.

Я хорошо сознаю всю необычность места нашей остановки. Позади - угловая Водовзводная башня Кремля, а здесь, за красной стеной, в двух шагах от нас в своем рабочем кабинете трудится друг всех детей и народов. Он умудрен и всевидящ. Может быть, сейчас он смотрит на меня поверх стены, а вообще-то ему, раскуривающему у окна ароматную вишневую трубочку, ничего не стоит проникнуть взором и сквозь кирпичную кладку, не говоря уже о маскировочных шторках:

- Что это там за милицэйский фургон остановился? Нэ порядок. Кто разрэшил на служебном транспорте дачников перевозить? Гдэ начальник гаража? У него - что? Инструкция за тумбочку завалилась? Вот я ему сэчас нос откушу!

Фургон стоит на безлюдной набережной перед Кремлем. Я сижу в кабине один. К машине, оглядываясь, слегка пригнувшись, подходит незнакомый мальчишка. Он подает мне знаки, как бы выманивая из кабины. Приоткрываю дверцу и слышу незабываемое:

- Пацан, беги!..

Парень уверен, что меня схватили и везут в тюрьму; что кузов набит милицией, но, по счастью, что-то произошло и на какое-то мгновенье я остался без присмотра. Сейчас или никогда. Он открывает дверь нараспашку:

- Пацан, беги!..

Но далеко ли мы убежим? Справа - река, слева - стена. Тем более, что мне вообще не надо никуда бежать! Я ждал дядю Митю. Он приехал после ночной смены, чтобы отвезти нас на дачу. Но это наша тайна. Я не могу в ней признаться. Хотя, кому положено, тот и так знает...

Пожимаю руку мальчишке и говорю тихо:

- Я на дачу еду.

Он присвистывает, снова прочитывая надпись по борту: "Милиция" - и кивает:

- Тогда... бывай.

- Коробки поправил, - объясняет дядя Митя, отруливая от тротуара, и уже больше ничто не может остановить нас, кроме светофоров.



Никаких "вертушек" или сирен у нас нет. Все равно грузовики и легковушки сторонятся, пропуская милицейский фургон. А вырвавшись из городского каменного кольца на Ярославское шоссе, мы и вовсе мчимся шибко-шибко, так, что кажется, у мотора прибыло сил на вольном воздухе Подмосковья.

Прощайте, хмурые теснины! Двор-колодец, переулок-ущелье. Въедет в него самосвал на том конце, а гул уже бежит, бежит впереди: "Ждите, еду!" Прогрохотал. А эхо долго еще дрожит, отскакивая, как мяч, от стены к стене, от стены к стене...

То ли дело сельская ширь!

Сколько простора и света!

Летят поля...

Мелькают деревянные, почерневшие от нужды и старости домишки под косыми крышами, такие родные и милые, похожие на пригорюнившихся бабушек в платочках.

Город выписывает облака в проемы над головой, как хлеб по карточкам, а здесь неба больше, чем земли.

Некоторое время над нами парит одинокая птица.

- Коршун, - показывает глазами дядя Митя.

Потом птица сносится ветром, пропадает.

С утра шел дождь, а теперь выглянуло солнце, и асфальт блестит, словно туго накатанная зернистая лента.

Издалека надвигается встречная пятитонка. С нарастающим шумом проносится сбоку, и мы опять одни под голубыми просветами дымно-серых небес.

Лицо у дяди Мити потемнело от усталости; наверно, его морит сон, потому что он просит все время с ним разговаривать. И я расспрашиваю, расспрашиваю его про старшего сына Вовку - расторопного, хозяйственного малого, который уже ездит с отцом на том же фургоне за комбикормом для кур; про младшего сына Мишку - попрошайку и жалобщика, вечно путающегося в длинных, как вожжи, соплях; про дочку Лидочку - противную писклю, не слезающую с рук матери. Дядя Митя, как взрослому, рассказывает мне о том, что его жена тетя Клава зимой сильно болела; что прошлым летом их корова зашла в клевер и объелась чуть не до смерти, но сейчас - слава Богу.

Мы сворачиваем к железнодорожному переезду между Пушкино и "Заветами...". Неуверенно качнувшись, колымага въезжает на дощатый настил, осторожно переваливаясь через полированные рельсы.

Шоссе кончилось - дорожная "малина" отошла. Впереди - последние километры раздрызганной вкривь и вкось, измордованной колесами проселочной колеи.

Мотор взревывает, как хороший медведь - бурый медведь-берложник; передние шины сползают в нарубцованную кашу дремучего бездорожья, и кузов начинает кидать по сторонам вместе с кабиной. Я крепко держусь за ручку на дверце, но все равно торкаюсь то в боковое стекло, то в дядю Митю. Он вцепился в баранку, сон как рукой сняло.

- Ничего... Пробьемся! На фронте хуже было.

И мы - пробиваемся, пышно раскатывая вязкие лужи; юзом скользя по краю клеклых колдобин; яростно буксуя; выбрасывая из-под колес косые ошметки расквашенной глины.

Дядя Митя двумя руками со страшной силой вертит баранку, балансируя ею, словно канатоходец противовесом, стремясь удержать неустойчивый фургон; бьет меня локтем по ребрам. Терпи, казак! Маме с няней еще тяжелей. На них отовсюду валятся вещи. В упавшей канистре хлюпает керосин. Лишь бы не застрять! Лишь бы не застрять! А ветки колотят о крышу; буйной зеленью прохлестывают по стеклам. В приоткрытое окно потянуло свежим духом елового бора, кипящей сирени, цветущего луга... Последний поворот перед дачей артистки Орочко.

Стоп, машина! Дядя Митя вырубает мотор.