Страница 5 из 77
— Ты прости мяне, прости, Иване,— сказала тихо Ненене, поклонившись в пояс родной могилке, потом еще дважды поклонившись другим могилкам.— Я еще не на вечное пользование в земельку. Ночью ты у меня гостевал, а днем я у тебя. Не от добра, я от лиха к тебе.
— Ой лихо-лишенько,— завыла, завсплескивала руками Барздычиха.
— Помолчи,—сурово остановила старая Махахеиха.—Не тот час, сами видят... Ну, не обижайся, Степане, ужмись и нам места дай, не кляни...
— Ратуй, мама...
Кто это сказал, кто взмолился о спасении, Ненене не успела рассмотреть, вновь заломила руки Барздычиха.
— А таточку мой, а мамочка родненька, а ти думали-гадали, что ваши детки на могилках спасаться будут.
И сразу, не успела Ненене подумать, что это, что тут происходит, как наступила тишина. Живые отдали или посчитали, что отдали положенное мертвым. Дальше пошла работа. Оборвав себя на полувсхлипе, сыпала на могилку картошку Барздычиха. И на другие могилки так же мягко, почти беззвучно стала падать картошка, семенная, ровная и глазастая, уже давно учуявшая своими темными, опрокинутыми к сини неба глазами весну, учуявшая и готовая выстрелить в нее острым веретеном белого, но стойкого, все пронзающего ростка.
Суровыми темными мачтами высились над кладбищем, над отбывшими в далекий путь и прибывшими сюда в поисках спасения кресты, потрескавшиеся от времени и от той работы, что творило время не только там, под землей, но и здесь, на поверхности. По давней заведенке, по первому, видно, еще покойнику кресты ставили здесь высокие, основательные. Дерева не жалели, труда тоже, снаряжали в дорогу старательно. Но крест крестом, его можно вымахнуть и в полнеба, и не деревянный, каменный, а земли, как ни крути, как ни радей для своего человечка, все равно больше двух метров без пользы. И могилки эти, челны, ладьи или полесские дровяники-душегубки, выглядели в сравнении с крестами утло и ненадежно. Особенно остро эта утлость ощущалась сейчас, когда жизнь — трава, лист — еще не проклюнулась, не вошлЪ в цвет. Но люди все же надеялись выплыть. А корабль был на всех один. И тоже оснащен мачтами, темными вековыми дубами с отмершими и живыми ветвями, старыми нашумевшимися соснами. И на эти дубы, сосны, на их живые и мертвые ветви люди вешали уже для просушки одеяла, рушники, цветастыми рушниками обвязывали кресты. Помогали один другому кто чем мог, дружны были, как в войну или сразу после войны, когда еще ничего ни у кого не было. Ходили среди могилок, прикидывая, что и где разместить.
Ненене управилась с картошкой, теперь можно было подумать и о корове. Картошка спасена, это главное, в это она свято верила: есть «кардопля» — живы будем, не пропадем. Сейчас же к этой «кардопле» надо было и кружку молока. Корова мычала, высматривая хозяйку. И у Ненене на минуту отлегло от сердца: не оставит она ее одну, не покинет и в беде. Радостная бежала к своей Милке, вела за собой, притыкала к кладбищенской ограде. Приткнула и в ту же минуту замерла в растерянности: Милка привыкла к теплу, холодно ей, вздрагивает, передергивает кожей, смотрит в землю. И Ненене бабьим своим, отмершим уже, казалось, убитым жизнью и годами почувствовала: вот оно пришло, подступило. И тут уже хоть всемирный потоп, хоть конец света, а работу эту справить живому надо, не было и не будет никого на свете, кто мог бы отложить, остановить или перенести ее на потом. А как это все на глазах, на людях? Да ты ж сама когда-то на глазах, на людях, упрекнула она себя, взглянула в кроткие коровьи глаза и почувствовала, что несправедлива к Милке. Ей, Ненене, что, она баба, а бабы, они прочные, да тогда среди жизни все было, среди жита, в разоре, в борозде, деревенские бабы привычны были рожать. А тут...
И стояла она перед кладбищем на глазах у живых и мертвых со своей Милкой — с Рябой, чувствуя, что время уже, что подпирает Милку, и не знала, куда броситься с этой коровьей бедой.
— Скотине крыша нужна,— Ненене и не заметила, как подошел Махахей.— Она у тебя к теплу, к печи привыкла.
— Не-не-не, выдержит.— Ненене испугалась, что Махахей поймет, в чем дело. И погонит их от кладбища, и хозяйку, и корову, и, как бы пытаясь скрыть, спрятать этот коровий грех, стала у распертого коровьего бока, крестом раскинула руки.
— Чего прячешь,— усмехнулся Махахей.— Не в подоле принесла.— Сказал так и, будто вспомнив что-то, смутился.
Ненене еще ничего не могла понять, а Махахей, понятливая Душа, ушел и тут же вернулся с кольями под мышкой и рулоном рубероида на плече. Начал вбивать колья в землю, выгораживать у кладбища место и скотине. Ненене доверилась Махахею, доверила ему свою Милку и сама стала высматривать, кому бы помочь. Мать Махахея, подставив табуретку, с вышитым рушником в руках тянулась к кресту у входа на кладбище.
— Баба Федора, до рушников ли теперь, не праздник, не радуница.
— Ой, доньку, они нас примають, а ты им рушника пожалела. Грех... Тут в войну немцы шли, так один рушник с креста содрал, ноги стер, сдорожился. Переобуться не успел, пуля не дала. Паважать мертвых надо, живые добрее будуть.
— Так, баба, так,— только и нашлась что ответить Ненене.
А к кладбищу плыли и плыли челны и лодки. Перетаскивался с берега со своим семейством одноногий лавочник Левон Цуприк. Пожитков у него было немало, и Ненене кинулась помогать. Ухватила узел и, обогнав лавочника, хотела нести на кладбище, но Левон указал палкой: дальше, к тем. чужим курганам белого песка. Ненене хотела было бросить узел, но опомнилась, посовестилась что-нибудь и сказать Цуприку, вспомнив, что он в их селе пришлый, безродный и не было еще у него своих могилок, ногу ему оторвало где-то на чужбине, а где точно, она не знала, ни к чему ей. Цуприк выдавал себя за фронтовика, но поговаривали, будто потерял ногу он уже после войны. Ненене не осуждала его раньше, не судила и теперь, когда помогла устроиться на отшибе, на курганах. Каждый живет как знает, как умеет, когда-нибудь, не на этом, так на том свете воздастся ему за все. Не позавидовала и богатству его, вот только притомилась, перетаскивая узлы и узелки. Но Цуприк пообещал, когда кончится все это, продать ей мешок муки. Мука, целый мешок сразу Ненене был ни к чему, но она все ж поспасибовала и побежала к своим.
Островок земли, уставленный высокими темными крестами, был обжит и заселен. Там уже были и дети. Их собрал по хатам и свез в одно место, как зайчат, все тот же Махахей с дочерьми. За детьми как раз прибыл катер из города, чтобы забрать и поселить в городе, в интернате. Посоветовавшись, детей не отдали: не малые уже, при себе держать их спокойнее. Последние годы и не помнится, кто в их деревне рожал. Все село уместилось на островке, всякой твари по паре: коровы, кошки, собаки, куры и петухи. Вот только поросят не дозволили сельчане завести на кладбище. Барздыка, правда, привез двух подсвинков, но его турнули.
— Вунь прицеп от трактора стоит,— сказал Махахей.— Там свиньям и место, хлев на колесах.
— Такой хлев и мне добрая хата,— уперся было Барздыка.
— Не хочешь с людьми, иди к свиньям и ты,— погнала его Ганна, жена Махахея.— Ох, нелюдский ты человек, Аркадь.
— А что людское в нас, коли все мы тут.
Ненене, наверное, только одна услышала горькую правду в словах Барздыки. Услышать услышала, а принять ее в ту минуту не позволила себе.
— Так то же беда, Аркадька. Перемучимся и снова будем людьми.
— Как жизнь эта еще повернется...
— А как ни повернется, паскудить могилки мы тебе не дадим,— отозвался наконец все утро и день молчавший дед Демьян Ровда, один из последних уже Ровд в селе.
— Ты не дашь,— уныло засмеялся Барздыка.— Недавалка нашелся. Не будет больше у нашего села могилок. Сам своими ушами слышал, с катера говорили.
— Чего, чего не будет? Ненене, Ганна, Тимох, что плетет тутбовдило это болотное? Тимох, а я уже себе место приглядела — затишное, и дорога видна, кто ни пойдет, меня не минет. Что ж это, Демьяне?..— И старая Махахеиха двинулась на деда. Демьян, тяжело ступая неизносимыми еще со времен довоенного председательства яловыми сапогами, пошагал в воду к Барздыке.