Страница 7 из 27
Если жизнь на Мологе оставила в памяти лишь туманные картинки, то обратную дорогу в Москву я помню очень хорошо.
Путь от Максатихи до Москвы занял целую неделю. Ехали мы в переполненном товарном вагоне, который почему-то называли телячьим. Нам повезло: мы устроились на верхних нарах. Поезд регулярно останавливался: у паровоза кончались дрова, и тогда мужчины с топорами и пилами шли в лес. Паровоз вызывал у меня живейший интерес, даже сейчас перед глазами его высоченная труба. Видимо, это был какой-то допотопный локомотив, чудом сохранившийся на запасных путях. Мальчишек всегда привлекает техника. Я вспомнил об этом паровозе, когда первым в жизни словом, произнесенным моим старшим внуком, стало не слово «мама» или «папа», а слово «кран», что повергло его родителей в некоторое смятение. Но все объяснялось просто: перед его окном шло строительство, и подъемный кран, видимо, производил на него особое впечатление. Не меньшее, чем на меня первобытный паровоз.
Но однажды поезд все-таки пришел в Москву на Николаевский вокзал – так в то время назывался Ленинградский вокзал Октябрьской дороги. Была ли тогда ночь, или поздний вечер, или ранее утро, не знаю. Но помню – было темно. И сейчас я вижу огромную пустынную Каланчевскую площадь и снег, который приходил сверху, из ночной темноты.
Отец куда-то надолго ушел. Мы остались одни. Маме было очень трудно. Через пару месяцев должен был родиться брат. Я прижался к ее ногам и чувствовал, как она плачет. Я думаю, что она даже не плакала, а слегка стонала. Ей было холодно и плохо. Раньше, когда ей бывало трудно, она любила прижать меня к себе, тихо говоря при этом: «охохонюшки, трудно жить Аленушке на чужой сторонушке». Маму звали Еленой.
Но вот появился отец и привез санки. На санки положили наш незатейливый скарб и водрузили меня. И начался длинный путь по ночной Москве 1921 года. И сейчас у меня перед глазами эта ночная московская пустыня без единого огонька. Вместо тротуаров горы снега, а посередине улицы протоптанная дорожка.
Мы, наконец, дошли до Афанасьевского переулка, до того дома, в мансарде которого я родился. Дом принадлежал Николаю Карловичу фон Мекку, сыну знаменитой Надежды Филаретовны фон Мекк, столь много сделавшей для того, чтобы Чайковский был лишен материальных забот и мог посвятить свою жизнь музыке. Надежда Филаретовна никогда не встречалась с великим композитором, но их опубликованная переписка сделалась своеобразной классикой. Николай Карлович более десяти лет назад удочерил мою маму, которая в одночасье сделалась круглой сиротой. Он никогда не отличал ее от других своих детей. Более того, мне кажется, мама была его любимой дочерью.
Нас не ждали. Письмо, которое написала мама, не дошло до «дедуси», как звали в семье Николая Карловича. Весь дом всполошился. Стали охать и ахать, говорить о том, как опасно ходить по Москве ночью, и что-то еще, что говорят в таких случаях. Нагрели на буржуйке воду, меня посадили в ванну и стали отмывать грязь, накопившуюся за неделю путешествия в телячьем вагоне. А потом чистая кровать и блаженный сон!
Роды у мамы проходили тяжело, она заболела родовой горячкой, а через несколько месяцев скончалась от общего заражения крови. Еще во время болезни к нам приехала мамина приятельница, вернее сослуживица – они вместе работали сестрами милосердия в санитарном поезде на галицийском фронте. После кончины мамы она осталась в нашей семье, а вскоре вышла за отца замуж. Так у меня и моего брата Сергея появилась мачеха.
Брат звал ее мамой. Она и была ему настоящей матерью – ведь он остался у нее на руках всего лишь нескольких месяцев от роду. А я так и не смог забыть, как прижимался к маминой ноге, как она гладила меня по голове и приговаривала: «Ох, Никитка, ты мой Никитка». И никогда в жизни я не знал большей любви и ласки, чем было в этих словах. И никогда не мог забыть, как она мне тихо напевала на ухо: «…ямщик лихой, он спал полночи». А мачеха, при всей ее любви к отцу и брату, при всей способности к самопожертвованию, так никогда и не стала мне близким человеком. Нас всегда что-то разделяло. Меня это очень огорчало. Но я ничего не мог с собой поделать.
Сходня
Итак, о Сходне.
Сходня – самое дорогое для меня место на Земле, и время, там прожитое, – самое счастливое в моей жизни, хотя трудностей и горестей в той жизни было больше, чем достаточно. Но, может быть, именно это сочетание и было тем дорогим, что жило во мне всю жизнь.
Итак, гражданская война позади. Дальний Восток стал снова частью России. Это позволило моему деду вернуться в Москву. Сергей Васильевич Моисеев в 1915 году был назначен начальником дальневосточного железнодорожного округа. В него входили все русские железные дороги на восток от Читы, в том числе и знаменитая КВЖД. Во время существования Дальневосточной республики дед был некоторое время министром железнодорожного транспорта (или путей сообщения – я не знаю, как точно называлась его должность). Во время же оккупации Дальнего Востока он жил на каком-то полустанке под Хабаровском, в старом бронированном вагоне, оставшемся от разбитого бронепоезда. С ним жили мои бабушка и прабабушка. Как уж они там пережили трудные времена оккупации, не знаю. Бед было, во всяком случае, немало. Одним словом, дед не эмигрировал, а японцы и белые его, вроде бы, особенно и не трогали. В 1922 году, по окончании войны, в том же вагоне, в котором он жил последние два года, Сергей Васильевич Моисеев приехал в Москву.
В тот год мы уже поселились на Сходне. Тогда это был очень симпатичный пригородный поселок. Он возник еще во время строительства Николаевской (позднее Октябрьской) железной дороги, и в нем жили главным образом квалифицированные железнодорожные рабочие и служащие разных рангов. До революции там было построено и некоторое количество благоустроенных дач, в одной из которых мы и сняли несколько комнат. Была там и дача Гучкова, в советское время превращенная в местную школу. В этой школе я учился до 1929 года, когда она неожиданно сгорела.
Наш поселок был примечателен во многих отношениях. Большинство его улиц было мощеными, что тогда было редкостью в подмосковных поселках. Прямые улицы, которые тогда именовались проспектами, выходили к чистой-пречистой и холодной речке Сходня – одному из источников радости здешней ребятни. Кроме того, поселок был непьющим. В отличие от большой и грозной деревни – вечно пьяной Джунковки, которая начиналась прямо за Сходней, через овраг. Но самой главной достопримечательностью нашего поселка был кооператив железнодорожников. Его организовали еще в восьмидесятые годы XIX столетия.
Многие железнодорожники, жители поселка, имели коров и другую скотину. Это и была основа кооператива. Он арендовал у волости покосы и имел магазин. Так он и назывался – железнодорожная лавка. Кооператив производил и продавал не только молоко, но и свежую сметану и творог, мясо и овощи. Вся эта деятельность процветала и вносила важный вклад в благосостояние поселка. Кооператив успешно пережил мировую войну и гражданскую. Пережил коллективизацию. Выстоял он и в трудные годы Отечественной войны, хотя фронт был от него всего в трех километрах. В пятидесятые годы я еще ходил в кооперативную лавку за молочными продуктами для своих детей. Но пережить реформы Хрущева кооператив не смог. Коров уничтожили, и весь поселок, тогда уже несколько тысяч жителей, сел государству на шею. Снабжение населения резко ухудшилось. Все подорожало…
Так вот, однажды на запасных путях станции Сходня, в одном из тупичков, появился вагон от бронепоезда, в котором приехал дед со своей семьей. Внутри вагона была настоящая квартира, в какой он жил последние два года, – просто ее прицепили к поезду, который шел в Москву. Мое детское воображение поразила не только обстановка этой квартиры с хорошим письменным столом, кроватями, мягкими креслами, картинами на стенах, особое впечатление на меня произвел бочонок с красной икрой, который также совершил далекое путешествие. Дед мне очень понравился: большой, сильный, лысый и усатый. (На фронте я однажды тоже отпустил было рыжие усы, они свисали, как у моих любимых запорожцев, и в них застревала лапша, как и у деда.) Мы с ним сразу сделались настоящими друзьями.