Страница 5 из 27
Однажды в преподавательской столовой за обедом я начал что-то с энтузиазмом рассказывать Юрию Александровичу. Речь шла об особенности управления какой-то ракетной системой. Он вежливо слушал меня, а затем вдруг перебил:
– Никита, а вы ведь тоже живете за городом?
– Да, на Сходне.
Он живо повернулся ко мне, лицо его помолодело, и он с воодушевлением стал говорить: «Знаете, у меня вот такая маленькая яблонька, – он протянул руку над полом, показывая, какая она у него маленькая, – а приносит вот такие яблоки». И он показал двумя ладонями некий объем, равный небольшому арбузу. В этом эпизоде он был весь – наш добрый, умный завкафедрой. Если он воодушевлялся, то мог свернуть горы. Но только если….
Мне на кафедре был поручен первый в жизни самостоятельный курс: динамика управляемых снарядов и ракет. Он был целиком разработан мною. Я думаю, что это вообще был первый подобный курс, прочитанный в высших учебных заведениях страны. Он шел с грифом «совершенно секретно», и его рукопись я держал в своем сейфе в НИИ-2. Мой тамошний начальник Диллон ее не раз смотрел и настаивал на том, чтобы я ее представил в качестве своей докторской диссертации. Что я и предполагал сделать в самом ближайшем будущем. Победоносцев тоже поощрял эту работу, ценил ее и часто брал меня с собой на семинары в Подлипки, в НИИ-88, где тогда рождались проекты будущих ракетных систем и закладывались основы ракетной науки.
Таким образом, в моей научной деятельности все складывалось, как нельзя лучше. Каждый день я понимал что-то новое. Перспективы казались безграничными. И было еще одно, для меня очень важное. Я видел интерес к своей работе. Чувствовал ее нужность. Это создавало ощущение того, что моя работа не просто удовлетворение собственного любопытства, что она нужна. Нужна моим товарищам, нужна моей стране, которая только что вышла из труднейшего испытания. Я никогда никому не говорил об этих чувствах, но для меня они были очень важной внутренней опорой. Я не знаю, всем ли такое чувство было тогда свойственно, но мне было бы без него жить невыносимо. Самыми мрачными периодами моей жизни были те, когда у меня возникало убеждение, что моя работа не находит «потребителя». И хотя в жизни мне приходилось много работать «в стол», я так и не научился этого делать. Вот почему с началом горбачевской перестройки, когда государство и страна начали терять интерес к научным исследованиям, я стал тратить время на различную публицистику, хотя, наблюдая за усилиями диссидентствующей интеллигенции, понимал, сколь бессмысленна такая деятельность. Но все-таки мои писания печатали, их читали, чего нельзя было сказать о научной продукции.
Но все это было позднее, а в 1949 году я жил в радостном возбуждении, которое вызывала работа.
Итак, моя исследовательская деятельность хорошо спорилась, и я быстро входил в число если и не ведущих, то заметных исследователей-теоретиков в области ракетной техники, что не могло не давать удовлетворения. Я читал интересный и новый предмет в одном из самых престижных инженерных высших учебных заведений. Мои лекции пользовались успехом не только у студентов. Их приходили слушать и сотрудники различных НИИ.
И вдруг – крах! Крах всему. Арестовывают мою мачеху. Я сначала даже не оценил масштабы личной катастрофы: мне было бесконечно жалко невинного пожилого человека, прожившего трудную и горькую жизнь, так мало видевшего хорошего на своем веку. Но случившееся я не очень связывал с собственной судьбой, наивно считая себя достаточно защищенным и своей квалификацией, и службой в действующей армии, и вполне почетным набором боевых орденов… Но очень скоро я почувствовал и на себе всю тяжесть происшедшего.
Когда однажды я пришел на работу в НИИ-2, в проходной мне сказали, что мой пропуск аннулирован, а в отделе кадров объявили, что я уволен по сокращению штатов. Генерал Залесский принять меня отказался. Нечто похожее случилось и в МВТУ. Правда, там народ был повежливее: мне объяснили, что я лишен допуска к секретной работе и исполнять обязанности доцента на закрытой кафедре не имею больше права. Мне предложили работать ассистентом на кафедре математики или физики, но только на почасовой оплате. То есть задаром. Расставание с Юрием Александровичем было грустным. Он был искренне огорчен происшедшим, проводил меня до метро, давал разные нелепые советы. Я понимал, что ничего другого он мне сказать не мог. Мы встретились с ним снова лишь в шестидесятом году на конференции в Баку. Он был уже на пенсии. В номере гостиницы мы выпили бутылку красного вина, ели виноград и разговаривали о прошлом. Нам обоим было очень приятно это свидание через десять лет.
А в сорок девятом я очутился не просто на улице, но даже без права работать по специальности; каких-либо возможностей заняться научной деятельностью у меня, казалось бы, не было совсем. Рукопись докторской диссертации осталась в сейфе, я ее никогда больше не видел. Однажды мне сказали, что ее все-таки использовали. Но это было уже в другой жизни и меня не интересовало.
Месяц, а может быть, и больше я ходил как в воду опущенный. На работу меня никто не брал. Сначала говорили весьма любезно, но как только видели штамп в моей трудовой книжке, всякие переговоры прекращались. Я как-то жил, пока оставались деньги. Большинство друзей меня сторонились. И постепенно меня начала охватывать настоящая паника – речь теперь шла уже не о научной карьере, а о жизни. Все происходившее было куда страшнее того, что я испытывал на фронте.
И снова меня спас случай, невероятное стечение благоприятных обстоятельств.
Один из моих друзей по альпинизму и товарищей по службе в Академии имени Жуковского, один из немногих, которые тогда, зимой пятидесятого, меня не сторонились, был Александр Александрович Куликовский. Тогда, будучи в чине майора, он преподавал радиотехнику в академии.
В ночь ареста мачехи Саша с женой Ниной были у меня дома на Сходне. После ареста они остались жить со мной. Всю эту зиму мы так и прожили втроем на старой сходненской даче. И вот однажды, когда я после очередного дня бесплодных поисков работы вернулся из Москвы в совершенно подавленном состоянии, Саша мне сказал: «Знаешь, Никита, уезжай-ка ты куда-нибудь подобру-поздорову. Да подальше. Придется тебе, пока не поздно, послать Москву к чертовой матери». Вот так и сказал!
Но куда ехать? Кто я? Что я умею делать? Несостоявшийся математик, инженер по вооружению самолетов, выгнанный с работы как неблагонадежный элемент. Может, и правда, меня возьмут где-нибудь в провинциальном вузе: учителя математики всюду, наверное, нужны?
И вот утром следующего дня я и поехал в Министерство высшего образования, в Главное управление университетов, мало представляя себе, что шел навстречу судьбе. Судьба подстроила неожиданную встречу. В коридоре я столкнулся с бывшим заместителем декана механико-математического факультета МГУ профессором Двушерстовым Григорием Ивановичем. Он меня увидел и узнал.
«Моисеев? Так значит, жив?» – вопрос, типичный для послевоенного времени, когда с радостью встречали каждого вернувшегося с фронта. – «Как видите». – «Повоевал, значит». Он с уважением потрогал мои ордена на кителе без погон – мы все, бывшие фронтовики, донашивали тогда свою старую офицерскую форму, ибо костюмы стоили в пятидесятом году баснословно дорого. А ордена на кителе носить было тоже принято. – «Ну что ж, пошли поговорим».
Оказалось, что он был начальником Главного управления университетов, то есть тем человеком, к которому я собирался записаться на прием.
Разговор сразу начался в добром ключе.
– Рад, что меня помните, Григорий Иванович.
– Ну как же забыть? Как зимняя сессия, так нет Моисеева: то на соревнованиях, то на лыжном сборе. Ну рассказывай, как воевал, до чего дослужился?
– До безработицы…
И я, поддавшись некоему импульсу, как на исповеди, рассказал Григорию Ивановичу все, что со мной произошло.
Двушерстов был добрым и участливым человеком, и студенты его любили. Это особенно чувствовалось в сравнении с другим замдекана, Ледяевым – сухим и неприветливым. Одно плохо – попивал Григорий Иванович. И изрядно. Через несколько лет, когда я уже стал профессором МФТИ, как-то встретил его около памятника Пушкину. Он уже был под хмельком.