Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 10 из 27



Каждый раз, когда шел разговор об отъездах, я слышал, как называли то одну знакомую фамилию, то другую. Особенно памятно прощание с семьей Петрункевичей. Глава семьи был сослуживцем отца, вроде бы даже каким-то начальником. Но однажды его «вычистили», предложив, правда, должность бухгалтера в небольшом учреждении железнодорожного ведомства. Причины увольнения даже не скрывали. Петрункевичи – старая тверская помещичья фамилия, а их ближайший родич, кажется, дядя, был известным кадетом.

Отец еще в студенческие годы вступил в партию кадетов, но скоро в ней разочаровался. Но факт пребывания «в кадетах» тщательно скрывал. По тем временам это был настоящий криминал.

Я помню, как мадам Петрункевич, обняв мою мачеху, рыдала на ее плече. Мы, как могли, успокаивали. Дед говорил о том, что через два-три года они вернутся. В стране начинается индустриализация, понадобятся хорошие инженеры. Мой милый, хороший дед, так похожий на Тараса Бульбу, – он всегда был чересчур оптимистом, он – весь в своего внука.

Я хорошо помню и отъезд Шлиппенбахов. Забавное семейство: папа, два сына и дочь, и все ростом около двух метров. Отец говорил: четыре сажени Шлиппенбахов. Их предок, какой-то пленный швед, остался в России еще во времена Северной войны. Шлиппенбахи тоже были инженерами, и все работали на одном заводе (кажется, на Гужоне, как раньше называли «Серп и Молот»). Вся их вина состояла в том, что пленный швед во времена Петра Великого сумел сохранить не только свою фамилию, но и баронский титул.

Получил предложение уехать за границу и мой дед. Знаменитая фирма «Вестингауз» приглашала его на работу в качестве консультанта с каким-то фантастическим окладом. Однажды дед вернулся со службы очень поздно и был мрачнее тучи. Оказывается, было заседание коллегии наркомата, рассматривалось письмо фирмы «Вестингауз», которое пришло по официальным каналам. Коллегия решила: рекомендовать Сергею Васильевичу Моисееву выехать в Америку, причем обязательно со всей семьей, включая детей и внуков.

Обедали мы обычно около семи часов вечера, когда отец и дед возвращались со службы. В этот день обедали много позднее. За столом царила тяжелая атмосфера. Дед угрюмо молчал. Потом сказал: «Я не уехал тогда из Хабаровска, хотя оставаться там было опасно, а теперь…» Дед встал, вынул из-за галстука салфетку и ушел в другую комнату.

Вскоре он вышел на пенсию.

Атмосфера сгущалась, это чувствовали все. По субботам теперь все меньше говорили о политике. Да и сами встречи стали малочисленнее, а потом и вовсе прекратились.

В конце 1928 года был неожиданно арестован Николай Карлович фон Мекк, занимавший довольно высокий пост в ВСНХ. Вскоре он был расстрелян. Наша семья поняла, что снаряды ложатся уже прямо по цели. Через год по делу о промпартии был арестован отец. В конце тридцатого года в больнице Бутырской тюрьмы отец скончался от сердечного приступа, так, во всяком случае, было сказано моей мачехе. Проверить этот факт мне не удалось.

Через несколько месяцев скоропостижно скончался и дед. Пережить смерть сына он не мог. Горе сковало семью. Средств к существованию не было. Так закончилось мое счастливое детство.

Начиналась новая, очень трудная страница жизни.

Ростов-на-Дону

Другой очень радостный период моей жизни начался после переезда в Ростов-на-Дону. Он отрылся неожиданно после всех страшных передряг, горя и опасностей, которые свалились на меня зимой сорок девятого – пятидесятого года. Неожиданно пришло счастье – я к нему не был готов.



В начале зимы пятидесятого меня лишили работы, надо мной нависла угроза ареста. Вот тогда мне пришлось оставить все: и дом, и Москву – и уехать в неизвестность. Причем уже не одному – к этому времени я был женат и нес ответственность не только за себя. Зима того года была одним из самых трудных периодов моей жизни. Обрушилось все – сразу и вдруг, когда, казалось бы, успех мне во всем сопутствовал. Война была позади, все двери, так мне казалось, были передо мной открыты. Жизнь налаживалась, в сейфе моего институтского кабинета в НИИ-2 лежал черновик докторской диссертации, начиналась семейная жизнь… Как я тогда не сломался? Ума не приложу!

Помогли, конечно, обстоятельства – о чем я уже рассказывал, и может, больше всего друзья – Саша и Нина Куликовские. Они (может быть, только они одни) по-настоящему были тогда со мной.

Тогда неожиданно была арестована моя мачеха, которая, проработав более четверти века учительницей сходненской школы, уже вышла на пенсию. Тогда-то и произошла катастрофа – и не только для нее, но и для меня. Я был мгновенно лишен допуска к секретной работе, а значит, и к диссертации – она так и канула в Лету (через пять лет я защищал уже совсем другую работу, та – первая моя докторская диссертация – была связана с теорией управляемых ракетных снарядов, важной и очень закрытой темой).

Я должен был поставить крест на своей научной деятельности, на своей специальности, искать какие-то иные формы работы, существования наконец.

Как только я был лишен допуска, в моей трудовой книжке появился штамп: уволен по сокращению штатов. Но в те годы, когда всюду не хватало людей, такой штамп означал одно – уволен как не заслуживающий доверия, то есть как родственник репрессированного и кандидат в арестанты. Я пробовал устроиться в разные места. В отделах кадров сидели тогда обычно фронтовики. Видя мой китель без погон, три ордена и серию медалей, которые я носил, как и все, кто в то время еще донашивал старые гимнастерки, начинали разговор доброжелательно, с явным желанием помочь. Но как только обнаруживался штамп в трудовой книжке, лица сразу каменели, и следовал стандартный ответ: «Извините, но…»

Деньги стремительно таяли. Оставались те, которые я сумел отложить на первый гражданский костюм. Я собирался его купить сразу после войны. Но растаяли и они… Костюм я купил лишь через несколько лет, уже работая в Ростове, накануне защиты докторской.

Стал реальным вопрос – как выжить? Теперь уже вдвоем – моя жена была еще студенткой Энергетического института.

Выручил случай, о котором я уже рассказал. Мне предложили занять должность исполняющего обязанности доцента кафедры теоретической механики Ростовского университета. И это несмотря на штамп, о котором я заранее рассказал ректору, профессору Белозерову. Вечно ему благодарен! Ведь время было страшное, и он рисковал.

Вот и началась моя жизнь в Ростове-на-Дону – почти пять очень счастливых лет. Несмотря на многие, как говорят математики, технические трудности, жизнь очень скоро вошла в спокойное русло. Квартирные дела довольно скоро устроились. Во всяком случае, к моменту рождения старшей дочери у меня уже были две хорошие большие комнаты в шестикомнатной профессорской квартире одного из лучших домов на улице Энгельса, в самом центре города. В той же квартире жили еще две семьи сотрудников университета.

Сегодня принято ругать коммуналки. Конечно, это не отдельные квартиры, а тем более коттеджи. Но мы жили очень дружно, и я с удовольствием вспоминаю частые вечерние посиделки на общей кухне. Как это ни странно, но наиболее дружными между собой оказались женщины.

Я никогда не забуду, как в известный день марта пятьдесят третьего года я вернулся домой и застал трех обитательниц нашей квартиры на кухне – они дружно ревели. Я же шел домой в приподнятом настроении и размышлял: вот теперь, наверное, мою мачеху скоро вернут в Москву, а меня перестанут подвергать остракизму. Глядишь, и в Москву скоро можно будет вернуться. Поэтому, увидев энтузиазм кухонных плакальщиц, я сказал фразу, которую они мне долго не могли простить, и за возможные последствия которой я потом весьма опасался: «Чего, дуры, ревете? Может, теперь только и начнется жизнь без страхов и оглядок».

В те годы мы почти не говорили о политике. Это была запретная тема, нас всех научил горький опыт. Но и еще – она нас и не интересовала. Мы знали: никто ни о чем не должен спрашивать, все, что нам надо знать, нам скажут, не стоит проявлять инициативу ни в чем, что даже отдаленно относится к компетенции «компетентных органов». Занимайтесь своим делом и не суйте ни во что свой нос! Вот так мы и жили – работали, растили детей.