Страница 6 из 7
А тут ещё волки… Учуяли беду, пришли к избушке и завыли. Целую ночь так-то выли, надрывая душу. Некому теперь пугнуть их, облаять, подманить на выстрел…
Вспомнился старику случай, как одолевал его медведь- шатун. Шатунами называют медведей, которые вовремя не залегли с осени в берлогу и бродят по лесу. Такой шатун – самый опасный зверь… Вот и повадился медведь к избушке: учуял запасы у старика. Как ночь, так и придёт. Два раза на крышу залезал и лапами разгребал снег. Потом выворотил дверь в казарме и утащил целый ворох запасённой стариком рыбы. Донял-таки шатун Елеску до самого нельзя. Озлобился на него старик за озорство, зарядил винтовку пулей и вышел с Музгаркой. Медведь так и прянул на старика и наверно бы его смял под себя, прежде чем тот успел бы в него выстрелить, но спас Музгарко. Ухватил он зверя сзади и посадил, а Елескина пуля не знала промаха… Да мало ли было случаев, когда собака спасала старика…
Музгарко издох перед самым Рождеством, когда мороз трещал в лесу. Дело было ночью. Елеска лежал на своей лавочке и дремал. Вдруг его точно что кольнуло. Вскочил он, вздул огня, зажёг лучину, подошёл к собаке, – Музгарко лежал мёртвый. Елеска похолодел: это была его смерть.
– Музгарко, Музгарко… – повторял несчастный старик, целуя мёртвого друга. – Што я теперь делать буду без тебя?
Не хотел Елеска, чтобы волки съели мёртвого Музгарко, и закопал его в казарме. Три дня он долбил мёрзлую землю, сделал могилку и со слезами похоронил в ней верного друга.
Остался один петушок, который по-прежнему будил старика ночью. Проснётся Елеска и сейчас вспомнит про Музгарко. И сделается ему горько и тошно до смерти. Поговорить не с кем. Конечно, петушок птица занятная, а всё-таки птица и ничего не понимает.
– Эх, Музгарко! – повторял Елеска по нескольку раз в день, чувствуя, как всё начинает у него валиться из рук.
Бедным людям приходится забывать своё горе за работой. Так было и тут. Хлебные запасы приходили к концу, и пора было Елеске подумать о своей голове. А главное, тошно ему теперь показалось оставаться в своей избушке.
– Эх, брошу всё, уйду домой на Колву, а то в Чердынь проберусь! – решил старик.
Поправил он лыжи, на которых ещё молодым гонял оленей, снарядил котомку, взял запасу дней на пять, простился с Музгаркиной могилой и тронулся в путь. Жаль было петушка оставлять одного, и Елеска захватил его с собой: посадил в котомку и понёс. Отошёл старик до каменного мыса, оглянулся на своё жильё и заплакал: жаль стало насиженного тёплого угла.
– Прощай, Музгарко…
Трудная дорога вела с зимовья на Колву. Сначала пришлось идти на лыжах по Студёной. Это было легко, но потом начались горы, и старик скоро выбился из сил. Прежде-то, как олень, бегал по горам, а тут на двадцати верстах обессилел. Хоть ложись и помирай… Выкопал он в снегу ямку поглубже, устлал хвоей, развёл огонька, поел, что было в котомке, и прилёг отдохнуть. И петушка закрыл котомкой… С устали он скоро заснул. Сколько он спал, долго ли, коротко ли, только проснулся от петушиного крика.
«Волки…» – мелькнуло у него в голове.
Но хочет он подняться и не может, точно кто его связал верёвками. Даже глаз не может открыть… Ещё раз крикнул петух и затих: его вместе с котомкой утащил из ямы волк. Хочет подняться старик, делает страшное усилие и слышит вдруг знакомый лай: точно где-то под землёй взлаял Музгарко. Да, это он… Ближе, ближе – это он по следу нижним чутьём идёт. Вот уже совсем близко, у самой ямы… Открывает Елеска глаза и видит: действительно, Музгарко, а с Музгаркой тот самый вогул, первый его хозяин, которого он в снегу схоронил.
«Ты здесь, дедушка? – спрашивает вогул, а сам смеётся. – Я за тобой пришёл…»
Дунул холодный ветер, рванул комья снега с высоких елей и пихт, и посыпался он на мёртвого Елеску; к утру от его ямки и следов не осталось.
Кормилец
(Из жизни на уральских заводах)
Маленький Прошка всегда спал как убитый, и утром сестра Федорка долго тащила его с полатей за ногу или за руку, прежде чем Прошка открывал глаза.
– Вставай, отчаянный!.. – ругалась Федорка, стаскивая с полатей разное лохмотье, которым закрывался Прошка. – Недавно оглох, что ли? Слышишь свисток-от!..
– Сейчас… Привязалась! – бормотал Прошка, стараясь укатиться в самый дальний угол.
– Маменька, что же я-то далась, каторжная, что ли?.. – начинала жаловаться Федорка, слезая с приступка. – Каждый раз так-то: дрыхнет как очумелый…
– Прошка… а, Прошка! – крикливо начинала голосить старая Марковна и лезла на полати с ухватом. – Ох, согрешила я, грешная, с вами! Прошка, отчаянный, вставай!.. Ну? Ишь куды укатился!..
– Мамка, я сейчас… – откликался Прошка, хватаясь за рога ухвата обеими руками.
– Да ты оглох, в самом деле, слышь, свисток-от насвистывает… Федорке идти надо, не будет свистеть для вас другой раз!
Заводской свисток действительно давно вытягивал свою волчью песню, хватавшую Прошку прямо за сердце. На полатях было так тепло, глаза у него слипались, голова давила, как котёл, а тут – вставай, одевайся и иди с Федоркой на фабрику…
Пока происходило это пробуждение Прошки, Федорка торопливо доедала какую-нибудь вчерашнюю корочку, запивая её водой. Прошка всегда видел сестру одетой и удивлялся, – когда это Федорка спит!
– Черти, не дадут и выспаться-то… – ворчал Прошка, слезая наконец с полатей и начиная искать худые коты[19] с оборванными верёвочками. – Руки-то, поди, болят… вымахаешь за день-то. Мамка, дай поесть…
– Одевайся, нечего растабарывать[20], – на заводе поешь! – торопила Прошку мать. – Ишь важный какой… Разве один ты на заводе робишь[21]?.. Другие-то как?..
– Другие… – повторял Прошка за матерью и не знал, что сказать в своё оправдание, и только чесал скатавшиеся волосы на голове.
Федорке иногда делалось жаль двенадцатилетнего брата, и она молча начинала помогать ему: запахивала дырявый кафтанишко, подпоясывала тонким ремешком вместо опояски, завязывала коты на ногах, а Прошка сидел на лавке или на приступке у печки и чувствовал, как его давит смертный сон. Кажется, умер бы вот тут сейчас, только бы не идти на эту проклятую фабрику, что завывает своим свистком, как голодный волк…
Но Федорка никогда не жаловалась, и всё у ней как-то горело в руках, – и Прошке делалось совестно перед сестрой: всё-таки он, Прошка, мужик!
Федорка работала на дровосушных печах и всегда была в саже, как галка, но никакая сажа не могла скрыть горячего румянца, свежих губ, белых зубов и задорно светившихся серых глаз. Всякая тряпка сидела на Федорке так, точно она была пришита к её сбитому, крепкому, молодому телу. Рядом с сестрой Прошка в своих больших котах и разъезжавшемся кафтанишке походил на выпавшего из гнезда воробья, особенно когда нахлобучивал на голову отцовскую войлочную шляпу с оторванным полем. Лицо у него было широкое, с плоским носом и небольшими тёмными глазками. Конечно, Прошка тоже был всегда в саже, которой не мог отмыть даже в бане.
– Ну, совсем?.. – ворчала Федорка, когда одевание кончилось. – Уж второй свист сейчас будет. Другие-то девки давно на фабрике, поди, а я вот тут с тобою валандалась…
– Ума у вас нет, у девок, вот и бежите на фабрику как угорелые!.. – важно говорил Прошка, заранее ёжась от холода, который ожидал его на улице. – Мамка, я есть хочу…
– Ладно, там дам, как придём, – говорила Федорка, торопливо засовывая за пазуху узелочек с завтраком.
19
Ко́ты – кожаная обувь, вроде тяжёлых ботинок. (Примеч. автора.)
20
Растаба́рывать – вести пустые разговоры; болтать.
21
Ро́бить – работать. Так говорят в Пермской стороне. (Примеч. автора.)