Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 32 из 47

– Может, я в другой раз зайду? Если сейчас неудобно.

Тут он глянул на меня с легкой тревогой.

– Нет, нет, – сказал он, запонок на нем не было, замусоленные рукава болтались вокруг запястий, – погоди минутку, я соберусь, ох, прости – сюда, – рассеянно добавил он, отбросив с лица седую прядь, – давай-ка сюда.

Он подвел меня к узкой, жесткой на вид софе со скругленными подлокотниками и резной спинкой. Но она была завалена подушками и пледами, и только тут мы оба, похоже, заметили, что из-за смятой постели сюда не усядешься.

– Ой, прости… – пробормотал он, отступив назад, так что я чуть в него не врезался. – Я тут, как видишь, разбил лагерь, условия тут, конечно, не самые идеальные, но что поделаешь, иначе толком ничего не слышно, из-за всего…

Конец фразы я не расслышал – он отвернулся, обогнул лежавшую на ковре переплетом кверху книгу и чашку с коричневым кружком от чая внутри и усадил меня в богатое набивное кресло, пухлое, оборчатое, со свисавшей бахромой и сложного вида сиденьем в пуговку – потом я узнал, что такие кресла называются турецкими, а он – один из немногих людей в Нью-Йорке, которые умеют их набивать.

Бронза с крылышками, серебряные побрякушки. Пыльное серое страусиное перо в серебряной вазе. Я неловко примостился на краешке кресла и огляделся по сторонам. Я бы предпочел постоять, так уйти проще.

Он наклонился, зажал руки между коленей. Но вместо того, чтобы сказать что-то, просто глядел на меня и ждал.

– Меня Тео зовут, – наконец выпалил я после долгого молчания. Лицо у меня горело так, что казалось, вот-вот вспыхнет. – Теодор Декер. Все меня зовут Тео. Я живу на севере, – неуверенно прибавил я.

– Ну, а меня зовут Джеймсом Хобартом, но все меня называют Хоби. – Взгляд у него был грустный, кроткий. – Я живу на юге.

Я растерялся, отвернулся, не понимая, смеется ли он надо мной.

– Извини. – Он на секунду прикрыл глаза, открыл их снова. – Не обращай внимания. Велти, – он глянул на кольцо, которое он держал, – был моим деловым партнером.

Был? Астрономические часы – жужжащие, шестеренчатые, с цепями и гирьками, штуковина в духе капитана Немо – громко всхрапнули в тишине, перед тем как отбить четверть часа.

– А… – сказал я. – Я просто. Я думал…

– Сожалею, но нет. А ты не знал? – спросил он, пристально взглянув на меня.

Я отвел взгляд. Я и не понимал, как мне хотелось, чтоб старик выжил. Несмотря на то что я видел – и что знал, – я как-то ухитрился выпестовать в себе ребяческую надежду на то, что он чудесным образом спасся, будто жертва убийства по телику, которая после рекламной паузы оказывается живехонька и идет себе на поправку в больнице.

– А это у тебя как оказалось?

– Что? – вздрогнул я.

Часы, я заметил, шли неправильно: десять вечера или десять утра, далеко до реального времени.

– Он тебе его дал, ты сказал?

Я неловко заерзал.

– Да, я… – чувство ужаса от его смерти было свежим, словно бы я подвел его во второй раз и теперь все происходило снова и снова, только я смотрел с другого ракурса.

– Он был в сознании? Он с тобой говорил?

– Да, – начал я и снова смолк. Чувствовал я себя очень жалким. Я сидел в стариковом мире, окруженный его вещами, и от этого он вновь резко ожил во мне: от сонной будто ушедшей под воду комнаты, от ее шуршащего бархата, от ее роскоши и тишины.

– Хорошо, что он был не один, – сказал Хоби. – Он бы этого не хотел.

Он зажал кольцо в руке, поднес кулак ко рту и поглядел на меня.

– Господи. Да ты ведь совсем малыш, – сказал он.

Я натянуто улыбнулся, не зная, какой реакции он ждет.

– Прости, – сказал он чуть более деловито, чтобы, как я понял, меня приободрить. – Просто… я знаю, как ужасно все было. Я видел. Его тело, – он, казалось, с трудом подбирал слова, – перед тем как туда приезжаешь, их подчищают, как могут, и говорят, что зрелище не из приятных, да это и без того ясно, но… вот. Нельзя никак к такому подготовиться. Пару лет назад к нам в магазин попала подборка фотографий Мэтью Брэди – снимки времен Гражданской войны, настолько неприглядные, что продать их было нелегко.





Я промолчал. Обычно я во взрослых беседах не участвовал, разве что, если прижмут, скажу там “да” или “нет”, но тут меня заколотило. Мамино тело опознавал ее друг Марк, который работал врачом, и со мной про это никто особо не разговаривал.

– Помню, читал я как-то рассказ про солдата – при Шайло это, что ли, было? – он обращался ко мне, но видел не только меня. – Или при Геттисберге? Про солдата, который от ужаса так обезумел, что принялся хоронить на поле боя птиц и белок. Всякую такую мелочь, маленьких животных, тоже ведь сотнями убивало под перекрестным огнем. Множество крохотных могилок.

– При Шайло за два дня погибло двадцать четыре тысячи человек, – вырвалось у меня.

Он с тревогой вскинул на меня глаза.

– А при Геттисберге пятьдесят тысяч. Все из-за нового оружия. Из-за пуль Минье и магазинных винтовок. Поэтому такие огромные потери. Мы в Америке вели войну в окопах еще до Первой мировой. Многие об этом вообще не знают.

Было заметно, что он вообще не знает, как на это отвечать.

– Интересуешься Гражданской войной? – спросил он после тщательной паузы.

– Ну… да, – резко ответил я. – Типа того.

Я много знал о легкой артиллерии Федеральной армии, потому что на эту тему писал реферат и так набил его терминами и фактами, что учитель велел мне его переписать, и про снимки убитых солдат, которые Мэтью Брэди сделал при Антиетаме, я знал тоже: видел их в интернете, фотографии мальчиков с глазами-пуговками и запекшейся у носа и рта кровью.

– Мы в школе на теме про Линкольна полтора месяца сидели.

– У Брэди была фотостудия тут неподалеку. Не видел?

– Нет, – во мне засела какая-то мысль – вот-вот вырвется, что-то важное и невыразимое, встрепенувшееся при воспоминании о пустых лицах тех солдат. Нет, исчезла, только образ остался: мертвые мальчишки раскинули руки и ноги, уставились в небо.

Опять наступило молчание – мучительное. Никто из нас, похоже, не знал, что говорить дальше. Наконец Хоби переложил ногу на ногу.

– То есть хочу сказать… извини. Прости, что спрашиваю, – сказал он, запинаясь.

Я заелозил в кресле. Я сюда ехал с таким огромным любопытством, что как-то и не подумал о том, что еще и придется отвечать на вопросы.

– Знаю, трудно об этом говорить, наверное… Просто. Я и не думал…

Мои ботинки. Интересно, как же это я раньше никогда толком не смотрел на свои ботинки. Оббитые носы. Разлохматившиеся шнурки. “Пойдем в субботу в «Блумингдейл» и купим тебе новые”. Так и не купили.

– Не хочу тебя мучить. Но… он был в сознании?

– Да. Типа того. Ну, то есть… – Я заметил, какое встревоженное, напряженное у него стало лицо, и какая-то глубинная часть меня рванулась было к нему со всеми этими подробностями, которых он не знал и которых ему и знать не надо было, с распластанными внутренностями, с безобразными образами, которые то и дело вспыхивали у меня в голове, даже когда я не спал.

Тусклые портреты, фарфоровые спаниели на каминной полке, тик-так, тик-так, качается золотой маятник.

– Я услышал, как он зовет, – я потер глаз. – Когда очнулся.

Будто сон пытаешься рассказать. Невозможно.

– И я к нему подошел, и посидел с ним, и… все было не так уж плохо. Ну, не так, то есть, как можно подумать, – прибавил я, потому что вранье вышло уж очень заметным.

– Он с тобой говорил?

Я с трудом сглотнул и кивнул. Темная мебель красного дерева, пальмы в кадках.

– Он был в сознании?

Я снова кивнул. Во рту дурной привкус. Такое нельзя было сформулировать, у этого всего не было смысла, не было истории – у пыли, у сирен, у того, как он держал меня за руку, у целой жизни, где были только мы вдвоем – с мешаниной фраз, названиями городов и именами, которых я раньше не слышал. С искрами от разорванных проводов.

Он все не сводил с меня глаз. В горле у меня пересохло и меня подташнивало. Один миг не перетекал в другой как положено, и я все ждал, что он еще что-то спросит, про что угодно, а он не спрашивал.