Страница 40 из 46
Сейчас я разочарован ещё сильнее и думаю, что, наверное, не надо ждать, пока общество повлияет на невежественные и развращенные организации, существующие вокруг нас; и как говорил уже в начале этой книги, моя последняя надежда — что общество возьмет на себя многие вопросы, а может быть, даже все, которые когда-то оно делегировало правительствам. Нам достаточно было бы объединить мировую общественность или, по крайней мере, западную общественность, чтобы начать изменять наши институты, ограничиваясь не только областью образования, коммерческими или промышленными предприятиями и их администрациями, но и средствами массовой информации, финансами, а кроме того, затрагивая и многие другие вопросы, в том числе сохранение мира.
Я начал эту книгу с надеждой, что когда-нибудь разума, доброй воли и власти объединенной мировой общественности будет достаточно, чтобы освободиться от сверхмощной и хитрой системы, в которую переродились патриархальные цивилизации, давно устаревшие и находящиеся в упадке. Я хотел внести свой вклад в этот неизбежный процесс социальной трансформации, начало которого уже заметно сейчас, с тем чтобы он прошёл в наименее жестокой форме, катализируемый хорошим пониманием наших болезней и потенциального здоровья.
Мы вошли в новую фазу глобальной трансформации мира с наступлением финансового кризиса и особенно с началом новой формы общественных протестов, вызванных всё более очевидной безответственностью финансово-коммерческих правительств, в чьих руках находится единственная власть, к которой мы можем взывать.
С намерением повлиять на политику через призыв обратить внимание на потребности большинства, которое, по идее, правительство должно представлять, «Возмущенные», заполнившие площадь Пуэрта-дель-Соль в Мадриде в мае 2011 года, были в основном проигнорированы испанским правительством, но они стали началом реакции, вызвавшей многочисленные протесты в других городах Европы и даже на Уолл-стрит в Нью-Йорке, и в совокупности эти публичные выступления вызвали высокий и растущий уровень социального одобрения.
Эдгар Морен сказал, что «Возмущенным» нужно составить список своих предложений, но мне кажется понятной их настойчивость, потому что на сегодняшний момент самое важное — быть услышанными. Большинство не должно продолжать принимать предполагаемую демократию, в которой правит «один процент ради одного процента и для одного процента», и политика уже не может дальше служить только интересам компаний и денег. Одна из протестовавших на Уолл-стрит высказалась на эту тему так:
Не имеет смысла формулировать запросы до того, как ты получил власть. Если выражаешь их слишком рано, то просишь недостаточно и не можешь настаивать на реализации своих условий. Например, ты добился свободных выборов, ты не можешь требовать правильного подсчета голосов. Мы скоро поняли в своих дискуссиях: у нас нет власти, чтобы требовать, и многим людям было трудно это принять.
Вместо требований мы сформулировали наши принципы, основной из них — устранить бизнес-правительство и вернуть власть народу. Когда ты ставишь это требование как принцип, ты можешь выбрать любую тему — энергетика, здравоохранение, выборы, — и решение становится очевидным. В случае здравоохранения нужно убрать страховые компании, стоящие между врачами и пациентами. В сфере финансов — разделять большие банки, не допуская, чтобы шесть из них контролировало шестьдесят процентов экономики, — на филиалы, которые будут служить местным сообществам, чтобы деньги оставались дома, а не уходили на Уолл-стрит. В сфере энергетики — диверсифицировать источники энергии, чтобы люди могли иметь их у себя на крыше, становясь производителями энергии. Мы придумали лозунг: человеческие нужды прежде алчности бизнеса. Теперь нам стало все ясно[33].
Мне кажется, что главная сложность заключается в том, чтобы «Возмущенных» поняли люди, подобные смотрящим из окон зданий на Уолл-стрит вниз, на протестующих. Ибо одно дело, когда простые граждане, хорошо информированные и с добрыми намерениями, понимают, что в результате финансовых решений могущественных спекулянтов, одержимых манией быстрой наживы плодятся миллионы бедных в мире и множество людей оказываются без средств к существованию, а другое дело, когда это понимают люди, специально обученные экономическим наукам в бизнес-школах, для которых человеческие реалии замаскированы обманным языком экономики, чьи холодные и нейтральные термины разрешают скрывать массовые преступления, и смерть миллионов представляется случайностью, вытекая из принципов настолько же неизменных, как законы природы.
В конце книги Крис Хеджес и Джо Сакко, из которой я взял предыдущий отрывок, говорят об одной финансовой компании, чей индекс является наиболее котируемым в мире, и которая
…набирает фьючерсы на рис, кукурузу, сахар и скот, увеличивая их цены до двухсот процентов на глобальном рынке, так что бедные семьи уже не могут себе позволить удовлетворить базовые нужды и буквально умирают с голоду. Сотням миллионов бедных в Африке, Азии, на Ближнем Востоке и в Латинской Америке не хватает еды из-за подобного пристрастия к наживе. За терминологией, изучаемой в бизнес-школах и употребляемой там, где совершаются биржевые транзакции, скрывается реальность происходящего, которую нельзя назвать ничем другим, как массовое убийство.
Следующая фраза напоминает нам о суде над Адольфом Эйхманом, главным участником массовых уничтожений в концентрационных лагерях, чье преступление, как выяснилось, было вызвано экзальтированным чувством бюрократического долга и эффекивности:
Холодный и нейтральный язык бизнеса и коммерции разработан для того, чтобы системы работали с жестокой эффективностью, даже если это системы смерти.
В конце своей книги Хеджес пишет, испытывая огромную боль из-за пропасти между мотивацией, которая движет бюрократами финансового мира, и той, что толкает его самого на возмущенный протест, и намекая на видение зла в тоталитарной современности, обозначенное Ханной Арендт, — слепое, банальное зло, лишенное корней, худшее, чем примитивное зло, представляемое демоническими существами:
В моих легких были фиброзные каверны туберкулеза, которым я заразился, когда в окружении сотен суданцев, умирающих от голода, работал иностранным корреспондентом. Я был сильным, и мой иммунитет помог мне выздороветь, но суданцы не смогли победить болезнь, и их тела, среди которых было много детских, бросали в наспех вырытые групповые могилы. Рубцы, которые я ношу в своих легких, — шепот этих мёртвых, отметины от тех, кто не получил возможности стать мужчинами или женщинами, влюбиться или родить детей. Я донёс их до дверей «Голдман Сакс», я опустился у ног этих продавцов финансовых продуктов, чтобы воззвать к справедливости, потому что мёртвые и умирающие в поселках и лагерях беженцев в разных концах планеты не могут позволить себе прийти сюда. <…> Они заставляют меня помнить, они заставляют меня выбирать, с кем мне быть.
Наверняка самого глобального осознания реальности нашей политико-экономической аберрации хватило бы — как и достаточно глубинного понимания индивидуальных невротических механизмов, — чтобы начать освобождаться от неё; но в какую сторону мы пойдем по мере удаления от ужасного зверя современного коммерческого патриархата, которое потребовало монополии терроризма?
Первая идеологическая альтернатива находится между мнениями Ганди, который был убежден в необходимости отказа от индустриального развития, лежащего в основе капитализма, и его современника Тагора.
Ясно поняв патологический и дегуманизирующий характер западной цивилизации, Ганди предложил Индии отвергнуть технологический прогресс, защищая свой традиционный и простой образ жизни. Но другой его современник — Рабиндранат Тагор, который к тому же был первым, кто дал Ганди имя Махатма, — был не согласен с ним, считая, что Индия должна принять позитивные результаты прогресса. И сейчас, когда наша технология привела нас к этому «закату Европы», который так проницательно описал Шпенглер в начале XX века, по-прежнему актуален вопрос, кто из них был прав.