Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 21 из 25

– Это я должен был бы написать «роман» о Пушкине! Разве кто-нибудь другой может так почувствовать? Вот это, наше, мое, родное, вот это, когда Александр Сергеевич, рыжеватый, быстрый, соскакивает с коня, на котором ездил к Смирновым или к Вульфу, входит в сени, где спит на ларе какой-нибудь Сенька и где такая вонь, что вздохнуть трудно, проходит в свою комнату, распахивает окно, за которым золотистая луна среди облаков, и сразу переходит в какое-нибудь испанское настроение… Да, сразу для него ночь лимоном и лавром пахнет… Но ведь этим надо жить, родиться в этом!

Потом вдруг вспомнил о Лермонтове: «Вот! Это и недлинно, 27 лет всего… Надо согласиться!»

Но тут же стал говорить, что это все-таки «мануфактура», хотя и надо согласиться, надо быть в первых рядах действующей армии, тем более что ведь все это будет на четырех языках…

24 декабря

Пришло письмо от Зурова, автора «Кадета». Взглянув на маленькую фотографию, приложенную к письму, сейчас же стала вспоминать что-то и в конце концов вспомнила высокого худого мальчика с улыбающимся лицом и светлыми волосами, появившегося на некоторое время в Свободарне[58], в Праге, и куда- то затем исчезнувшего. Это и есть Зуров. Мы даже были знакомы, во всяком случае, раскланивались.

Письмо его произвело хорошее впечатление. Оно написано на машинке и просто, кратко и сдержанно, хотя он, должно быть, ног под собой не чувствует от радости – сам Бунин похвалил!

Я написала ему письмо, после всеобщего обсуждения. Он как бы мой «земляк» по студенческим временам в Праге, во-вторых, по чему-то родственному в писаниях.

Ходили вдвоем с И.А. гулять перед сном. Полнолуние. Прекрасная, светлая, какая-то высокая ночь, с яркими звездами, скорее пасхальная, чем рождественская. Город пуст. Все в соборе, на мессе. Наткнулись на странную картину – на бульваре, на скамейке, очевидно выброшенные кем-то после праздничной уборки, чьи-то шляпы. Две из них траурные, с длинным крепом, тихонько шевелящимся на ветру. Очень неприятно, почти жутко. В двух шагах около трамвайных рельсов трупик белой собачки, похожей на того песика, который каждый день деловито трусил с толстым стариком мимо нашей виллы. Подогнутые лапки, лежит тихо, точно спит.

На подъеме к нашей даче вдруг дружный и нестройно-веселый перезвон, очень похожий на пасхальный.

Мы остановились, долго слушали. На темной колокольне светился одинокий огонь, и от нее расходился кругами и как бы разлетался над всем городом, над долиной и тихими горами радостный, громкий перезвон. И.А. сказал с волнением:

– И вот так странно думать, что пятьсот лет назад звонили точно так же… и какой благостной защитой над всем, даже над смертью, был этот перезвон. И как это есть люди, которые не понимают этого! Вот ведь я всегда говорю, что напрасно считаю людьми всех. Есть две породы – из них одна низшая, у которой все, даже органы устроены иначе, и такие хуже собак, потому что даже собака чувствует, машет хвостом, узнает хозяев, думает, что ее впустят в дом и она войдет туда с теплым, нежным чувством…

С порога сада мы еще минуту смотрели, остановившись, на прекрасную светлую пустыню ночи…

26 декабря

Днем ходили с В.Н. гулять по дороге в Сан-Валлие. Когда возвращались, позади все небо было в красном огне, а перед нами уже катился в мутно-сиреневом небе зеленый круглый месяц. Говорили о писателях, о молодых писателях, главным образом о Рощине, о Зурове. Сегодня пришла книга последнего «Отчина». Он писал ее по обещанию, работал в монастыре. Очевидно, сам делал зарисовки титлов, концовок. От книги впечатление опять-таки талантливости. Немного цветисто, но есть места прелестные, и сколько прекрасных уподоблений: «Зеленый поясок муравы у белой стены», «Восковыми кругами лежали березовые рощи», «Псков выплывал из туманов лебединым станом». Изысканно, конечно, но все же хорошо.

28 декабря

Зашла перед обедом в кабинет. И.А. лежит и читает статью Полнера о дневниках С.А. Толстой. Прочел мне кое-какие выписки (о ревности С.А., о том, что она ревновала ко всему: к книгам, к народу, к прошлому, к будущему, к московским дамам, к той женщине, которую Толстой когда-то еще непременно должен был встретить), потом отложил книгу и стал восхищаться:

– Нет, это отлично! Надо непременно воспользоваться этим как литературным материалом… «К народу, к прошлому, к будущему…» Замечательно! И как хорошо сказано, что она была «промокаема для всяких неприятностей!»

А немного погодя:

– И вообще нет ничего лучше дневника. Как ни описывают Софью Андреевну, в дневнике лучше видно. Тут жизнь как она есть – всего насовано. Нет ничего лучше дневников – все остальное брехня! Разве можно сказать, что такое жизнь? В ней всего намешано. Вот у меня целые десятилетия, которые вспоминать скучно, а ведь были за это время миллионы каких-то мыслей, интересов, планов… Жизнь – это вот когда какая-то там муть за Арбатом, вечереет, галки уже по крестам расселись, шуба тяжелая, калоши… Да что! Вот так бы и написать…

Потом о «Дыме», который читал по-французски:





– Нет, что-то плохо. Фамилии ненатуральные. Вот г-жа Суханчикова – к чему он заранее над ней издевается? Это как у Фонвизина: Правдин, Стародум, Милон… Поручик Стебельков какой-то!..

29 декабря

Письмо от Демидова. Он был болен, и оттого материалом распоряжались без него. Мой рассказ пойдет в Новый год. Что касается Башкирцевой, тут дело осложнилось. Ее прочел Милюков и, прочтя, задумался.

– Полное развенчание Башкирцевой, – сказал он. – В таком виде трудно пропустить.

И затем прочел вслух семь заключительных строк.

– Конец резок особенно потому, что во всем очерке почти не затронуты положительные стороны Башкирцевой и прежде всего ее художественный несомненный талант. Эта резкость встречается несколько раз в тексте. Сейчас едва ли такое развенчание своевременно: да едва ли оно и справедливо…

Читал это письмо мне И.А., конечно, раньше распечатавший и прочитавший его. Он был рассержен и все время бранил Милюкова за тупость.

– Ведь слава Башкирцевой зиждется вовсе не на таланте художницы! – говорил он. – Ее прославляют за дневник и высокие устремления… А какие это устремления, вы им показали…

Однако он посоветовал ответить немедленно и предложить смягчить.

1929

6 января

Наш сочельник. Ночь провела дурно, снилось что-то грустное, потом В.Н. подходила ночью к дверям И.А. слушать, спит ли он, и разбудила меня. Потом долго не могла заснуть и тоже все слушала – шорохи в доме, скрипы, какую-то грустную ночную жизнь. Проснулась поздно.

И.А. пришел с сообщением, что умер Великий князь Николай Николаевич и что завтра надо ехать в Антиб на панихиду.

12 января

Сквозь сон все видела отрывки «Жизни Арсеньева» и все хотела сказать, что то место, где Арсеньев сидит у окна и пишет стихи на учебнике, – нечто особенное, тонкое, очаровательное. Потом проснулась и, лежа в постели, не решаясь, по обыкновению, встать от холода в комнате и сознания общего неуюта, додумывала то, что вчера говорила И.А. и что он просил записать.

Мы говорили о рецензиях на «Жизнь Арсеньева» и, в частности, о рецензии Вейдле, написавшего, что это произведение есть какой-то восторженный гимн жизни, красоте мира, самому себе, и сравнившего его с Одой. Это очень правильно. И вот тут-то мне пришла в голову мысль, поразившая меня.

Сейчас, когда все вокруг стонут о душевном оскудении эмиграции, и не без оснований – горе, невзгоды, ряд смертей, все это оказало на нас действие, – в то время как прочие писатели пишут или нечто жалобно-кислое, или экклезиастическое, или просто похоронное, как почти все поэты; среди нужды, лишений, одиночества, лишенный родины и всего, что с ней связано, «фанатик» или, как его назвали большевики, «Великий инквизитор» Бунин вдохновенно славит Творца, небо и землю, породивших его и давших ему видеть гораздо больше несчастий, унижений и горя, чем упоений и радостей. И еще когда? Во время для себя тяжелое, не только в общем, но и в личном, отдельном смысле… Да это настоящее чудо, и никто этого чуда не видит, не понимает! Каким же, значит, великим даром душевного и телесного (несмотря ни на что) здоровья одарил его Господь!..

58

Студенческое общежитие.