Страница 2 из 162
Часть первая
Пролетарский писатель
Я ТОЛЬКО ХОЧУ СДЕЛАТЬ ОДНО ПРИЗНАНИЕ. МОЖЕТ БЫТЬ, ОНО ПОКАЖЕТСЯ СТРАННЫМ И НЕОЖИДАННЫМ. ДЕЛО В ТОМ, ЧТО Я — ПРОЛЕТАРСКИЙ ПИСАТЕЛЬ.
ВНАЧАЛЕ БЫЛО СЛОВО
Вот какой забавный казус припомнился одному из друзей поэта Николая Заболоцкого. Он относится примерно к 1928 году, то есть к тому времени, когда даже еще не вышла в свет первая книга Заболоцкого «Столбцы».
Когда я познакомился с ним, это был розовощекий мальчик, только что вернувшийся из армии, мальчик, которому, как это часто бывает с молодыми поэтами, казалось, что он все начинает сначала. Я помню, как однажды он встретился у меня с Антокольским и как Антокольский, выслушав его стихи, сказал, что они похожи на стихи капитана Лебядкина. Заболоцкий не обиделся. Подумав, он сказал, что ценит Лебядкина выше многих современных поэтов.
Этот дерзкий ответ был воспринят как естественная защитная реакция уязвленного юношеского самолюбия. Да и можно ли было отнестись иначе к столь экстравагантному заявлению? Не принимать же его всерьез...
В сознание многих поколений русской интеллигенции имя капитана Лебядкина прочно вошло как синоним косноязычного, нелепого, беспомощного, невежественного и бездарного стихоплетства.
Сказать о каких-нибудь стихах, что они похожи на стихи капитана Лебядкина, — значило одним словом презрительно перечеркнуть и сами стихи и их автора. Имя капитана Лебядкина стало не только синонимом убогого и жалкого графоманства, но и своего рода символом предельной удаленности от поэзии, символом антипоэтичности.
...нельзя скрыть плачевной истины, что из-под маски г. Игоря Северянина раздаются не всё шиллеровские звуки, а очень часто вдруг икнет или рыгнет кто-то, именно в роде пьяного подьячего:
Вот тебе и Шиллер! Скорее, не капитан ли Лебядкин!
Сходство с капитаном Лебядкиным казалось обвинением, не нуждающимся в комментариях, начисто исключающим возможность сколько-нибудь серьезного разговора об Игоре Северянине как о поэте. Помилуй Бог! Какое отношение к поэзии может иметь человек, стихи которого вызывают подобные ассоциации!
Причем речь идет постоянно не столько даже о форме выражения чувств, сколько о самих чувствах. Не может быть поэтом человек, который мыслит и чувствует в духе капитана Лебядкина.
«Вы такая эстетная, вы такая изящная!» — да неужели он не чувствует, что так написал бы Епиходов! И разве вот это может петь поэт?
Игорь Северянин, это — красавица, нюхающая табак... Признание и любовь придут к нему, конечно, в ту минуту, когда он оставит весь этот ажур парикмахерски прифранченных слов и найдет спокойный и честный язык для выражения нежных, наивных, прелестно грустных переживаний, какие знает его душа.
Примерно в таком духе высказалась вся русская критика. Не все нападали на Северянина, не все его третировали. Кое-кто готов был даже вступиться за него. Но спор все время шел в одной плоскости.
— Капитан Лебядкин! — говорили одни,
— Ах, нет! Вовсе не капитан Лебядкин! Его душе знакомы истинно поэтические переживания!
Мысль, что можно оставаться поэтом, сохраняя сходство с капитаном Лебядкиным, — такая мысль не приходила в голову ни хулителям Игоря Северянина, ни его защитникам.
Впрочем, одному человеку эта мысль не только пришла в голову, но и показалась заслуживающей самого пристального рассмотрения.
Уже давно русское общество разбилось на людей книги и людей газеты, не имевших между собой почти никаких точек соприкосновения. Первые жили в мире тысячелетних образов и идей, говорили мало, зная, какую ответственность приходится нести за каждое слово, проверяли свои чувства, боясь предать идею, любили, как Данте, умирали, как Сократы, и, по мнению вторых, наверное, были похожи на барсуков... Вторые, юркие и хлопотливые, врезались в самую гущу современной жизни, читали вечерние газеты, говорили о любви со своим парикмахером, о бриллиантине со своей возлюбленной, пользовались только готовыми фразами или какими-то интимными словечками, слушая которые каждый непосвященный испытывал определенное чувство неловкости. Первые брились у вторых, заказывали им сапоги, обращались с официальными бумагами или выдавали им векселя, но никогда о них не думали и никак их не называли. Словом, отношения были те же, как между римлянами и германцами накануне великого переселения народов.
И вдруг — а это «вдруг» здесь действительно необходимо — новые римляне, люди книги, услышали юношески звонкий и могучий голос настоящего поэта, на волапюке людей газеты говорящего доселе неведомые «основы» их странного бытия. Игорь Северянин — действительно поэт, и к тому же поэт новый... Нов он тем, что первый из всех поэтов он настоял на праве поэта быть искренним до вульгарности... Пусть за всеми «новаторскими» мнениями Игоря Северянина слышен твердый голос Козьмы Пруткова, но ведь для людей газеты и Козьма Прутков нисколько не комичен, недаром кто-то из них принял всерьез «Вампуку».
То, что Амфитеатров обозначил именем капитана Лебядкина, а Измайлов — Епиходова, Гумилев связал с именем Козьмы Пруткова. Но суть дела от этого не меняется. Разве Козьма Прутков — не ближайший родственник капитана Лебядкина?
Гумилев отнюдь не сочувствовал «людям газеты», «новым варварам». Себя он ощущал «римлянином» и не отделял свою судьбу от судьбы обреченного, гибнущего «Третьего Рима». Однако, не скрывая своих классовых симпатий, Гумилев, в отличие от многих своих коллег, не проявил так называемой «классовой ограниченности». Он не исключал варианта, при котором «новые варвары» окажутся «германцами», способными создать на развалинах «Рима» свою, новую культуру. К первым ласточкам этой новой культуры он готов был отнестись хотя и без симпатий, но, по крайней мере объективно.
«Да неужели он не чувствует, что так написал бы Епиходов?» — раздраженно говорил о Северянине Измайлов. Он не понимал, что Северянин не способен это почувствовать по той же причине, по которой это не способен был бы почувствовать и сам Епиходов.
Гумилев это понял.
Он даже поверил в то, что «сильные своей талантливостью» епиходовы способны создать свою, епиходовскую культуру, свою, епиходовскую поэзию.
Но одно дело — пророчествовать о грядущем пришествии Мессии, и совсем другое — узнать и приветствовать Его, когда Он уже пришел.
Можно ли было так же всерьез отнестись к стихам первых пролетарских поэтов?