Страница 154 из 162
Первым, как помню, выступило музыкальное трио. Затем жонглер и эксцентрик. Успех у него был потрясающий. Публика ревела, гремела и вызывала его бесконечно.
Затем шли наши номера.
Маруся Грекова вышла на эстраду в глухом черном платье.
Когда Маруся появилась на сцене, в публике произошло какое-то неясное волнение. Публика приподнялась со своих мест и смотрела на пианистку. Многие хохотали.
Маруся с некоторой тревогой села за рояль и, сыграв короткую вещицу, остановилась, ожидая одобрения. Однако одобрения не последовало.
В страшном смущении, без единого хлопка, Маруся удалилась за кулисы.
За ней почти немедленно выступил имажинист.
Гром аплодисментов, крики и одобрительный гул не смолкали долго.
Польщенный таким вниманием и известностью даже в небольшом провинциальном городе, имажинист низко раскланялся, почтительно прижимая руку к сердцу.
Он прочел какие-то ядовитые, но неясные стишки и ушел в сильном душевном смятении — аплодисментов опять-таки не было.
Буквально не было ни единого хлопка.
Третьим, сильно напуганный, выступил я.
Еще более длительные, радостные крики раздались при моем появлении.
Задняя публика вставала на скамейки, напирала на впереди сидящих и рассматривала меня, как какое-то морское чудо.
— Ловко! — кричал кто-то. — Ловко, братцы, запущено!
— Ах, сволочь! — визгливо кричал кто-то с видимым восхищением.
Я, в сильном страхе, боясь за свою судьбу и еле произнося слова, начал лепетать свой рассказ.
Публика терпеливо слушала мой лепет и даже подбадривала меня отдельными выкриками:
— Ах, сволочь, едят его мухи!
— Крой! Валяй! Дави! Ходи веселей!
Пролепетав рассказ почти до конца, я удалился, с трудом передвигая ноги. Аплодисментов, как и в те разы, не было. Только какой-то высокий красноармеец встал и сказал:
— Ах, сволочь! Идет-то как! Гляди, братцы, как переступает нарочно.
Последним должен был выступить лирический поэт.
Он долго не хотел выступать. Он почти плакал в голос и ссылался на боли в нижней части живота...
Поэт буквально ревел белугой и цеплялся руками за кулисы, однако дружным натиском мы выперли его на сцену.
Дикие аплодисменты, гогот, восхищенная брань потрясли весь зал.
Публика восторженно гикала и ревела.
Часть публики рванулась к сцене и с диким любопытством рассматривала лирического поэта.
Поэт обомлел, прислонился к роялю и, не сказав ни единого слова, простоял так минут пять. Затем качнулся, открыл рот и, почти неживой, впал обратно за кулисы.
Аплодисменты долго не смолкали. Кто-то настойчиво бил пятками в пол. Кто-то неистово требовал повторения...
Я ничего не понимал. Вернее, я думал, что чистое искусство дошло до масс, но в какой-то странной и неизвестной для меня форме.
Загадка вскоре разъяснилась, Оказалось, что четверо служителей муз из столицы были приняты публикой за трансформатора, выступавшего в этом городе год назад. Ездили тогда по России такие трансформаторы. Они выходили на эстраду, раскланивались, давали публике на себя поглядеть, а затем, уйдя на мгновение за кулисы, снова появлялись перед зрителями — уже в другом костюме, с другим голосом и жестами и в другой роли. Вот за такого циркача-трансформатора их — всех четверых — и приняли.
Маленькая блондинка пианистка, саженного роста имажинист, я и, наконец, полный, румяный лирический поэт — мы вчетвером показали провинциальной публике поистине чудо трансформации.
Рассказ этот не только автобиографичен, но и глубоко символичен.
В сущности, Зощенко рассказывает в нем о своей писательской судьбе.
Аплодисментов и даже оваций в его жизни было немало. Но, как и в описанном здесь «Случае в провинции», его искусство «дошло до масс в какой-то странной и неизвестной форме».
Драма писателя Михаила Зощенко состояла в том, что тот «дикий читатель», к которому он стремился всей душой, контактом с которым дорожил больше, чем признанием коллег, критиков и издателей, — этот самый возлюбленный им «дикий читатель» принял его за трансформатора.
Я согласился на выступления в нескольких городах. Это был несчастный день в моей жизни.
Первое выступление было в Харькове, потом в Ростове.
Я был озадачен. Меня встречали бурей аплодисментов, а провожали едва хлопая. Значит, чем-то я не угождаю публике, чем-то ее обманываю. Чем?
Это правда, я читаю не по-актерски, однотонно, иной раз вяло. Но неужели на мой вечер приходят только как на вечер «юмориста»? В самом деле! Может, думают: если актеры так смешно читают, то что же отколет сейчас сам автор.
Каждый вечер превращается для меня в пытку.
С трудом я выхожу на эстраду. Сознание, что я сейчас снова обману публику, еще более портит мое настроение. Я раскрываю книгу и бормочу какой-то рассказ.
Кто-то сверху кричит:
— «Баню» давай... «Аристократку»... Чего ерунду читаешь!
Боже мой! — думаю я. — Зачем я согласился на эти вечера...
На сцену летят записки. Это передышка для меня.
Я закрываю книгу.
Разворачиваю первую записку. Оглашаю ее:
«Если вы автор этих рассказов, то зачем вы их читаете?»
Я раздражен. Кричу в ответ:
— А если вы читатель этих рассказов, то какого лешего вы их слушаете!
В публике смех, аплодисменты.
Я раскрываю вторую записку:
«Чем читать то, что мы все знаем, расскажите покомичнее, как вы к нам доехали».
Бешеным голосом я кричу:
— Сел в поезд. Родные плакали, умоляли не ехать. Говорили: замучают идиотскими вопросами.
Взрыв аплодисментов. Хохот.
Ах, если б мне сейчас пройтись на руках по сцене или прокатиться на одном колесе — вечер был бы в порядке...
Без четверти одиннадцать. Можно кончать.
Печально вздохнув, я ухожу со сцены под жидкие аплодисменты.
Сходство со «Случаем в провинции» просто поразительное. Те же бурные овации в начале и жидкие аплодисменты в конце. Те же дурацкие выкрики с мест. Та же зависть к циркачам, которых публика принимает с полной душевной отдачей. Впрочем, новелла кончается более или менее оптимистично.
Я утешаюсь тем, что это не мои читатели. Я утешаюсь тем, что это зрители, которые с одинаковым рвением явились бы на вечер любого комика и жонглера.
Однако для такого оптимизма у него, по правде говоря, немного оснований. С читателями более утонченного вкуса никакого контакта у него тоже не получилось.
Редакция толстого журнала «Современник».
Я дал в этот журнал пять самых лучших маленьких рассказов. И вот пришел за ответом.
Передо мной один из редакторов — поэт М. Кузмин. Он изысканно вежлив. Даже сверх меры. Но по его лицу я вижу, что он намерен мне сообщить нечто неприятное.
Он мнется. Я выручаю его.
— Вероятно, мои рассказы не совсем в плане журнала? — говорю я. Он говорит:
— Понимаете, у нас толстый журнал... А ваши рассказы... Нет, они очень смешны, забавны... Но они написаны... Ведь это...
— Чепуха? — вы хотите сказать, — спрашиваю я. И в моем мозгу загорается надпись под гимназическим сочинением — «Чепуха».
Кузмин разводит руками.
— Боже сохрани. Я вовсе не хочу этого сказать. Напротив. Ваши рассказы очень талантливы... Но согласитесь сами — это немножко шарж.
— Это не шарж, — говорю я.
— Ну, взять хотя бы язык...
— Язык не шаржирован. Это синтаксис улицы... Народа...
— Не будем спорить, — говорит он мягко. — Вы дайте нам обыкновенную вашу повесть или рассказ... И поверьте — мы очень ценим ваше творчество.
Я ухожу из редакции. У меня уже нет тех чувств, какие я когда-то испытывал в гимназии. У меня нет даже досады.
Бог с ними, думаю я. Обойдусь без толстых журналов. Им нужно нечто «обыкновенное». Им нужно то, что похоже на классику. Это им импонирует. Это сделать весьма легко. Но я не собираюсь писать для читателей, которых нет. У народа иное представление о литературе.
Я не огорчаюсь. Я знаю, что я прав.