Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 7

– Послушайте. – Тома стряхнула руку заведующей. – Моя мама – самая лучшая. Я вырасту, пойду работать, стану зарабатывать – и буду носить маме апельсины. Там, в тюрьме, совсем плохо с витаминами. А потом она выйдет, и мы будем жить, как все нормальные люди…

Это я к тому, что дети любят мам безусловно и заранее прощают им недостатки и слабости.

Однако дети взрослеют и начинают задавать вопросы. Смотрят с подозрением. Уточняют. Это нормально: они растут, им хочется осознанной любви. В вопросах нет ничего плохого, они маркер самоопределения, а не симптом нелюбви.

Я стала задавать вопросы.

Но ты расценила мои вопросы как бунт. Злилась, отталкивала руки.

Ты заболела. Я испугалась. Смертельно испугалась. Когда ты в 13 лет вдруг обретаешь маму, живую и настоящую, а потом она вдруг театрально хватается за сердце и, собираясь умереть, предусмотрительно сообщает тебе, где лежат документы на квартиру, и весь этот ужас происходит лишь потому, что ты посмела спросить ее о том, что волнует тебя все 13 лет жизни без мамы, твой страх потерять маму так велик и безграничен, что он накрывает тебя с головой волной ледяного ужаса и отпечатывается в сознании навсегда.

Ты тяжело дышала, а потом выпила валокордин и сказала, что отлегло.

А у меня, мам, до сих пор не отлегло. В тот день я мгновенно повзрослела, а ты открыла для себя новое месторождение моей любви и внимания – манипуляции твоим здоровьем.

И ты стала болеть. Ты болела так вдохновенно, разнообразно и продолжительно, что я, к своему ужасу, мам, даже и не помню тебя здоровой.

Спасая тебя, я стала щедро переливать в тебя плазму сочувствия и соучастия. Я занимаюсь этим всю жизнь. Пятнадцать лет в ответ на безобидный вопрос: «Как дела?» – я слышу скучный и подробный перечень твоих симптомов, болезней и обид.

Боясь показать тебе свое раздражение и усталость, ведь это еще один повод для обиды, а их и так множество, я слушаю молча, демонстрирую включенность: киваю, переспрашиваю, но думаю о своем.

Ты чувствуешь мое отдаление и усугубляешь его, яростно атакуя очередной, еще более серьезной болезнью.

Ты ненасытна в своем желании моего круглосуточного внимания и участия. И я отдавала, мам, отдавала все до последней капли, со всей возможной страстью девочки, искренне любящей маму.

И даже создав свою семью, я продолжаю любить, жалеть и лечить тебя с утроенной энергией, чтобы не нанести урон твоему здоровью моим новым сияющим статусом жены. Но ты расценила это как предательство. В смысле, мое создание семьи.

Ты решила, что произошло восстание машин. Твоя машина по производству любви стала любить кого-то еще, и этот кто-то повадился к моей скважине, беззастенчиво черпая запасы любви двумя пригоршнями. Ты возмутилась и привычно заболела, отвоевывая свое право на полновластное владение моими ресурсными мощностями. Ты боролась.

А я… Я не видела в этой отчаянной материнской борьбе ярости бессовестного эгоизма, я видела лишь девочку-кудряшку в шерстяных носках, накормленную досыта, но недолюбленную бабушкой Груней. И жалела ее, эту девочку.

Два дня назад я приезжала к тебе ночью, разругавшись вдрызг с мужем, категорически запретившим мне ехать к тебе на последней неделе беременности (это опасно!), убеждавшим, что в двадцать семь лет уже пора научиться распознавать твои очевидные манипуляции, а я рыдала и рвалась к выходу, доказывая мужу теорему о твоем плохом самочувствии и обвиняя его в бесчувственности; в итоге, неукрощенная, дождалась, когда муж заснет, и сбежала, летела к тебе по пустому ночному МКАДу, еле дотягиваясь до руля из-за огромного живота огурцом, торопилась, открывая дверь дрожащими руками. И все это ради того, чтобы убедиться, что муж был прав и ты сладко спишь в своей комнате, в которой даже не пахнет валокордином.

Я уезжаю тихо, не разбудив тебя, лечу домой по пустому ночному МКАДу, а слезы застилают глаза, и это очень опасно, ведь я рискую не только собой, но и ребенком. Съезжая на обочину равнодушного МКАДа, я включаю аварийку и самозабвенно плачу, растирая глаза кулачками, как маленькая.

Приехав домой, я сладко засыпаю, хотя последние месяцы беременности мучаюсь безжалостной бессонницей.

А утром ты, мама, будишь меня телефонным звонком и говоришь, что я плохая дочь, потому что мне плевать на мать и я не приехала, а тебе было так плохо. Спросонья я тру глаза, меня подмывает сказать, что у хороших матерей не бывает плохих детей, но я не хочу словесной драки с матерью: ты все равно победишь, схватишься за сердце, применишь свой неоспоримый аргумент манипуляции.

Я молчу. Молчание – знак согласия. Я плохая дочь. Пусть так. Мне все равно. Мне страшно, мам. Мне рожать не сегодня-завтра. И будет больно. И в преддверии этой боли мне хочется быть центром вселенной, хоть раз в жизни, хотя бы на пару дней.

НУ, СПРОСИ МЕНЯ, КАК МОИ ДЕЛА, ЗАМЕТЬ ЖЕ МОЙ СТРАХ…

– А ЕЩЕ ЧТО-ТО В НОГУ ВСТУПИЛО, ЕЛЕ ХОЖУ, – ГОВОРИШЬ ТЫ.

– ВЫЗДОРАВЛИВАЙ, МАМ, – ОТВЕЧАЮ Я.

Знаешь, мам, я полчаса назад родила человека, которого уже полчаса люблю больше всех на свете. И мне было больно, я потеряла много крови, была без сознания, но я справилась.

Я, мам, молодец. Так сказала акушерка. А я бы хотела услышать это от тебя. И сейчас, в этот день и в этот момент, мам, прости, но я не хочу говорить о тебе и твоих болезнях, потому что это мой день, мам, понимаешь? Мой! Подари мне его, отдай, очисти его от своих чертовых диагнозов!





У меня сын, мам, понимаешь, СЫН! А у тебя внук! И сегодня я молодец. И у меня, мам, было две минуты.

И минута, которую я говорила с мужем, была критично быстротечна.

А минута, которую я говорю с тобой, – это вечность…

Знаешь, мам, ты смеешься, когда я пою, но не от умиления. Ты говоришь, что у меня категорически нет голоса и слуха, и смеешься. И сегодня, мам, я хочу тебя рассмешить, поэтому я тебе спою:

«Пусть мама увидииит, пусть мама придееет, пусть мама меня непременно найдееет, ведь так не бывает на свееете, чтоб были потеряны дееети, живущие в соседней комнате…»

Смейся, мама, смейся…

– …И голова все равно такая тяжелая, я уже и спазмолитик выпила, я прямо чувствовала, что родишь, но организм мой потрясывало, и я перед сном выпила корвалол….

– Выздоравливай, мам…

Расшибёсси

В детстве я ходила гулять с прабабушкой.

Ей было за 80.

У прабабушки ныли суставы и скакало давление.

Мне было пять лет.

Я тоже хотела скакать, как давление, а когда мне не давали этого делать, я ныла, как суставы.

Детский организм заряжен порохом любопытства. Он должен постоянно выстреливать салютом восторгов, это его рабочее состояние. Должен вскакивать с кровати и, подхваченный ликующим настроением, нестись навстречу приключениям.

Я так и делала. Просыпалась и выстреливала. Восторгом.

Но в любой инструкции к фейерверку написано, как это опасно. А фейерверк детских эмоций – в два раза опаснее. Для взрослых это накладно.

Потому что надо отложить свои дела и следить, чтобы дите – в данном случае я – не причинило вред окружающим и прежде всего себе.

Например, не упало со штор, катаясь на них, или не промокло, шастая по лужам.

Это классический конфликт интересов. И в этом конфликте обязательно должна быть пострадавшая сторона.

В моем случае каждая сторона считала себя пострадавшей.

Родители сердились на меня за то, что я в пять лет не веду себя продуманно и взвешенно, как взрослая женщина, и наказывали за то, что в моих поступках отсутствовала логика. Я же стояла в углу и дулась, не понимая, в чем вечно виновата.

– Ты зачем скачешь, как сайгак, по комнате. Ты видела, чтобы кто-нибудь из взрослых так скакал? Вон прабабушка сидит, читает Псалтырь. Не скачет.

«Прабабушка молодец и не скачет. Будь как прабабушка», – словно говорили мне и наказывали за то, что я не прабабушка.

Меня никто не слушал. Раньше вообще было не принято слушать детей. Их просто воспитывали.