Страница 9 из 15
Парк кишел отдыхающими. В отдалении дети играли с летающей тарелкой, выли младенцы, лаяли собаки. Гэвин разглядывал программку. Претенциозная чушь, как всегда. Начало спектакля задерживалось; публике объяснили, что устраняют неполадку в осветительной системе. Появились комары; Гэвин начал от них отмахиваться; Рейнольдс достала репеллент. Какой-то дурак в алых легинсах и со свиными ушами на голове задудел в трубу, чтобы все заткнулись. Раздался небольшой взрыв, фигура в пышном елизаветинском воротнике бросилась к буфетному киоску – зачем? что могли забыть? – и представление началось.
В качестве пролога показали документальный фильм о том, как скелет Ричарда III выкапывают из-под автомобильной стоянки – такое на самом деле было, Гэвин видел в новостях. Это действительно был Ричард, его личность подтвердили анализом ДНК и многочисленных травм черепа. Фильм проецировали на кусок белой ткани, который выглядел как простыня, а скорее всего, и был простыней. «Ничего удивительного, учитывая, как нынче урезают бюджеты на искусство», – прокомментировал Гэвин вполголоса, обращаясь к Рейнольдс. Она в ответ двинула его локтем под ребра и шепнула: «Ты говоришь гораздо громче, чем тебе кажется».
Начитанный на пленку дикторский голос из громкоговорителя, прерывающийся треском – хромые ямбические пентаметры, стилизация под елизаветинцев – объяснил зрителям, что вся драма, которую они сейчас увидят, разворачивается у Ричарда в сильно пострадавшей голове после смерти. Камера наехала на глазницу черепа и влетела внутрь. Затемнение.
Тут простыню стремительно сдернули, и на сцене, в свете прожекторов, оказался Ричард, с набором коленец и острот наготове, с позами и угрозами. На спине у него был карикатурно огромный горб, обтянутый материей в красно-желтую полоску – цвета шутовского колпака. В программке объяснялось, что это отсылка к фигуре Панча, который сам восходит к итальянскому Пульчинелло; ибо, согласно концепции режиссера шекспировский «Ричард» создан по образцу комедии дель арте, и итальянская труппа, работающая в этом жанре, гастролировала по Англии как раз в то время. Горб сделали огромным специально: внутренняя сердцевина пьесы («в противоположность внешней сердцевине», фыркнул Гэвин про себя) во многом опиралась на реквизит. Он символизировал происходящее в подсознании Ричарда, и этим объяснялись преувеличенные размеры предметов. Вероятно, режиссер надеялся, что публика засмотрится на огромные троны, горбы и тому подобное, начнет гадать, что все это значит, и как-то отвлечется от того факта, что актеров совершенно не слышно.
Поэтому вдобавок к огромному разноцветному фаллически-символическому горбу Ричард был одет в королевский наряд с шестнадцатифутовым шлейфом. Шлейф носили за ним два пажа с огромными кабаньими головами, поскольку на гербе Ричарда фигурирует вепрь. Была на сцене и огромная бочка с мальвазией, чтобы утопить в ней Кларенса, и два меча длиной выше актерского роста. Сцена, где душат двух маленьких принцев в Тауэре, была без слов, как вставная пьеса в «Гамлете». На носилках выносили две огромные подушки, похожие на трупики жареных поросят; наволочки подушек были из той же материи, что обтягивала горб Ричарда, чтобы зрители уж точно не пропустили намек.
Смерть от пуха, думает Гэвин, разглядывая приближающиеся подушки в руках у Рейнольдс. Смерть от праха. Смерть от траха. Какая нелепая судьба. Рейнольдс в роли Первого Убийцы. Впрочем, это как-то подходит к его жизни, если хорошенько вдуматься. А Гэвин нынче только и делает, что обдумывает свою жизнь. Теперь у него есть на это время.
– Ты проснулся? – жизнерадостно спрашивает Рейнольдс, клацая по полу. На ней черный пуловер, перехваченный в талии серебряно-бирюзовым поясом, и джинсы в обтяжку. На бедрах с внешней стороны, кажется, нарастает жирок, но в целом они мощные и обтекаемые, словно у конькобежца. Может, сказать ей про жирок? Нет, лучше придержать до стратегического момента. А может, это и не жир вовсе. Она много времени проводит в спортзале.
– Даже если бы я спал, то сейчас точно проснулся бы, – говорит Гэвин. – Ты клацаешь, как деревянная железная дорога.
Он не любит эти сабо и неоднократно сообщал о том Рейнольдс. Они не украшают ее ноги. Но нынче ее уже не так волнует мнение мужа о ее ногах. Она говорит, что в сабо ей удобно и что удобство для нее важнее моды. Он пытался цитировать Йейтса (про то, что для женщин красота есть каждодневный труд[4]), но Рейнольдс – когда-то страстная поклонница Йейтса – ныне придерживается мнения, что Йейтс, конечно, имел право так думать, но он жил в ту пору, когда нравы были иные, и вообще давно помер.
Рейнольдс подпирает Гэвина подушками – одну под голову, другую под спину. Она утверждает, что такое расположение подушек помогает ему казаться выше и потому – внушительней. Она поправляет плед, которым прикрыты его ноги и который она зовет одеялком для тихого часа.
– Ну-ка, мистер Брюзга! – восклицает она. – Улыбнитесь!
Она теперь дает ему клички в соответствии с его настроем дня, или часа, или минуты; если верить ей, он сильно подвержен перепадам настроения. У нее на каждое есть соответствующий титул: мистер Брюзга, господин Засоня, доктор Остряк, сэр Сарказм, а иногда – если на нее саму находит саркастический (или, может быть, ностальгический) стих – сэр Романтик. Когда-то она прозвала его пенис «мистер Червячок», но то было давно; она уже махнула рукой на попытки воскресить давно умершее либидо мужа с помощью различных умащений и сексуальных снадобий со вкусом клубничного джема, бодрящего имбиря с лимоном или мяты, напоминающей о зубной пасте. Было у них и приключение с феном, которое Гэвину хотелось бы забыть.
– Уже без четверти четыре! – продолжает Рейнольдс. – Скоро придут гости, надо приготовиться!
Сейчас она достанет щетку для волос – хотя бы волосы у него остались от былой красоты, – а потом липкий валик для снятия ворса с одежды. Гэвин линяет, как собака.
– Кто на этот раз? – спрашивает он.
– Очень милая женщина, – отвечает Рейнольдс. – Девушка. Аспирантка. Она пишет диссертацию о твоей работе.
Она сама некогда писала диссертацию о его работе; здесь-то и таилась его погибель. Тогда ему чудовищно льстило, что привлекательная молодая женщина так любовно и внимательно перебирает его эпитеты.
Гэвин стонет:
– Диссертацию о моей работе, блин, оборони нас господь!
– Ну-ка, ну-ка, мистер Сквернослов, – упрекает его Рейнольдс. – Не будь врединой.
– За каким чертом эту ученую даму принесло во Флориду? Она наверняка идиотка.
– Флорида вовсе не такое захолустье, как ты все время твердишь. Времена переменились. Здесь теперь есть хорошие университеты и замечательный литературный фестиваль! На который приезжают тысячи людей!
– Охереть, я потрясен, – язвит Гэвин.
– Но вообще-то она не из Флориды, – Рейнольдс не обращает внимания на его сарказм. – Она прилетела из Айовы специально для того, чтобы взять у тебя интервью! Люди по всему миру пишут про твои книжки!
– Из Айовы, блин, – повторяет Гэвин. «Пишут про твои книжки». Иногда она изъясняется, как пятилетний ребенок.
Рейнольдс начинает работать липким валиком. Набрасывается на его плечи, потом игриво проезжается в области паха:
– Посмотрим, не запылился ли мистер Червячок!
– Ну-ка убери свои похотливые клешни от моих интимных мест, – говорит Гэвин. Ему хочется сказать, что, разумеется, мистер Червячок запылился, а может, и заржавел; чего же иного ждать, ведь она прекрасно знает, что мистер Червячок уже давно удалился на покой. Но Гэвин удерживается.
В закале ржа́веть, не сверкать в свершеньях[5], думает он. Теннисон. Улисс, везунчик, отправляется в последнее путешествие. По крайней мере, он умрет как мужчина, в сапогах, а не в домашних шлепанцах. Хотя греки не носили сапог. Это было одно из первых стихотворений, которые Гэвин вызубрил в школе. Оказалось, что он легко заучивает стихи наизусть. Стыдно признаться, но именно это подтолкнуло его к занятиям поэзией: Теннисон, вышедший из моды викторианский пустослов, и стихи о старике. Жизнь часто описывает круг и возвращается на прежнее место; по мнению Гэвина, это очень неприятная привычка.
4
Йейтс У. Б., «Проклятие Адама». Цитируется по пер. Г. Кружкова.
5
Теннисон А., «Улисс». Цитируется по пер. К. Бальмонта.