Страница 12 из 15
Безнадежно. Даже эта мысленная картина его не возбуждает. Он подавляет зевок.
Навина возится с миниатюрным устройством, потом кладет его на кофейный столик перед Гэвином. Ее мини-юбка съехала вверх, открывая узор чулок, похожий на кружевные занавески, выкрашенные черным. Навина обута в сапожки с металлическими заклепками, на мучительно высоких каблуках. Гэвину больно даже смотреть на них. Наверняка пальчики ее ног сдавлены так, что превратились в клинышки. Как перебинтованные ступни китайских женщин на старинных фото цвета сепии. Гэвин читал, что такие ножки возбуждали мужчин. Что те вводили своих «мистеров Червячков» во влажное отверстие, образованное согнутыми, сломанными, прижатыми к подошве пальцами. Лично он этого не понимает.
Волосы у нее собраны в узел на затылке, как у балерины. Узел волос – это очень сексуально. Когда-то он с наслаждением разбирал такие узлы, словно разворачивая подарок. Женская головка с волосами, собранными сзади в узел, выглядит так элегантно, так компактно, так девственно; а потом эти волосы можно расплести, растрепать, выпустить на свободу, рассыпать по плечам, по грудям, по подушке. Он мысленно составляет список: «Узлы волос, которые я знал».
Констанция не собирала волосы в узел. Ей это было не нужно. Она сама была как узелок: аккуратная, компактная, а потом, когда вырывалась на свободу – необузданная. Его первая сожительница, как Ева у Адама. Первая бывает только одна. С каким замиранием сердца он ждал ее прихода в их тесном, душном раю с электроплиткой и электрочайником! И она приходила, вносила в комнату свое гибкое, но пышное тело с отстраненной, контрастирующей головой: лицо бледное, как убывающая луна, невесомые прядки разбегаются в стороны, как лучи, и он заключал ее в объятия и вонзал зубы ей в шею.
Ну не то чтобы прямо вонзал, конечно, но очень хотелось. Еще и потому, что тогда он все время был голоден, а от нее пахло жареными курами «Снаффи». А она обожала его и таяла в его объятиях, как теплый мед. Она была такая податливая. Он мог сложить ее в любую позу, сделать с ней все, что пожелает, и она отвечала «да». И не просто «да», а «Да, о да!!!».
Любил ли его хоть кто-нибудь еще вот так – чистым, простым обожанием безо всяких задних мотивов? Ведь тогда он не был знаменит – даже в узком кругу собратьев-поэтов. Он еще не завоевал ни одной премии, не опубликовал ни одного увенчанного лаврами и осыпанного похвалами тонкого томика. Он был свободен, поскольку был никем – будущее разворачивалось впереди, как пустой свиток, пиши что хочешь. Она обожала его просто за то, что он – это он. Его внутреннюю сердцевину.
– Так бы и съел тебя, – говорил он Констанции. – М-м-м, р-р-р, р-р-р. О да!
– Простите, что? – произносит Навина.
Он рывком возвращается в настоящее. Неужели он говорил вслух? Нямкал, рычал? Но если и так, что с того? Он заработал это право. Может издавать любые звуки, какие пожелает.
Но тише! Здесь прекрасная Навина. О, помяни мои стихи в своих глоссариях, нимфа[9]. Надо сказать что-нибудь более близкое к реальности.
– Вам удобно в этих сапожках? – заботливо спрашивает он. Лучше начинать постепенно; дать ей поговорить о чем-то знакомом, прежде чем речь пойдет о недоступных для нее материях.
– Что? – растерянно переспрашивает Навина. – Сапожки?
Да неужто она покраснела?
– Они не сдавливают вам пальцы? Они очень модные на вид, но как вы в них ходите?
Он хотел бы попросить ее встать и пропорхать по комнате – одна из функций высоких каблуков состоит в том, что женщина на каблуках отставляет попу назад, а груди вперед, придавая телу колдовской змеиный изгиб. Но он не рискнет попросить об этом Навину. В конце концов, они совершенно незнакомы.
– А, – говорит Навина. – Эти. Да. Они очень удобные, хотя, наверно, их не стоит носить, когда на тротуарах лед.
– Здесь не бывает льда на тротуарах, – говорит Гэвин. Похоже, эта нимфа не блещет умом.
– О нет, нет, не здесь. Ну то есть мы ведь во Флориде, ведь так? Я имею в виду – там, дома. – Она нервно хихикает. – Лед.
В последние дни Гэвин, смотря погоду по телевизору, с интересом наблюдал за полярным вихрем, охватившим север, восток, центр континента. Он видел фотографии снежных бурь, ледяного дождя, перевернутых машин и переломанных деревьев. Должно быть, Констанция сейчас там, в самом глазу этой снежной бури. Он представляет себе, как она тянет к нему руки, одетая лишь в снежные вихри, и от нее струится неземное сияние. Его леди лунного света. Он забыл, почему они расстались. Какая-то мелочь – непонятно, с чего Констанция так расстроилась. Он переспал с другой женщиной. Мелани? Меган? Марджори? Для него это ничего не значило – она практически сама на него прыгнула. Он пытался объяснить это Констанции, но та отказалась входить в его положение.
Отчего они не остались вдвоем навсегда? Он и Констанция, солнце и луна, оба сияют, но по-разному. Но нет, он теперь здесь, брошенный, покинутый ею. В скупом времени. В неласковом пространстве.
– Да, мы во Флориде. О чем вы вообще? – резко спрашивает он. Что она болтает, эта Навина?
– Здесь не бывает льда, – испуганный тоненький голосок.
– Да, конечно, это правда, но ведь вы скоро возвращаетесь домой, – надо ей показать, что он прекрасно понимает, где он и что вокруг происходит. – Домой, в… где вы живете? Индиану? Айдахо? Айову? Там бывает очень много льда! Поэтому, если будете падать, не выставляйте вперед руку.
Он переходит на отеческий, наставительный тон.
– Старайтесь приземлиться плечом. Иначе можно сломать запястье.
– О, спасибо, – говорит Навина. Воцаряется неловкая пауза. – Можно, мы теперь поговорим о вас? И ну, вы знаете, о вашей, ну, работе… о тех временах, когда вы творили свои ранние… творения. У меня тут диктофон – вы не возражаете, если я его включу? И еще я привезла видеоклипы, которые мы, может быть, можем вместе посмотреть, и вы мне все расскажете о… о том, кто… о контексте. Если вы не возражаете.
– Валяйте, – говорит он, откидываясь на подушки. Где черти носят Рейнольдс? Где его чай? И печенька. Он ее честно заработал.
– Ну хорошо… Вот… я занимаюсь… пожалуй, это можно назвать эпохой «Речного парохода». Серединой шестидесятых. Когда вы написали тот цикл стихов, «Сонеты для моей леди».
Теперь она возится еще с какой-то электронной штукой. Как это называется… планшетом. Рейнольдс только что купила такой, зеленый. У Навины он красный, с хитрой треугольной подставкой.
Гэвин в деланом смущении прикрывает глаза рукой:
– Не напоминайте. Сонеты, эта дилетантская чепуха! Дряблая, типичная для начинающего. Мне было всего двадцать шесть. Может, поговорим о чем-нибудь более существенном?
На самом деле эти сонеты вполне заслуживают внимания. Во-первых, потому, что они были сонетами лишь по названию – какая смелость с его стороны! – а во-вторых, потому, что они проложили новые пути в поэзии и раздвинули границы языка. Во всяком случае, так гласила рецензия на последней странице обложки. Как бы там ни было, этот сборник принес ему первую в жизни поэтическую премию. Гэвин притворялся, что к премии равнодушен и даже презирает ее – в конце концов, что такое все эти премии, как не жалкая попытка буржуазного истеблишмента контролировать людей искусства? – но деньги по чеку все же получил.
– Китс умер в двадцать шесть лет, – строго отвечает Навина, – а посмотрите, чего он успел достичь!
Туше! Чувствительный ответный выпад! Как она посмела?! Когда она родилась, он был уже мужчиной средних лет! Он мог бы быть ее отцом! Он мог бы быть ее Гумбертом!
– Байрон называл стихи Китса детским маранием пеленок, – парирует он.
– Еще бы! Наверняка он ему завидовал. Но это ладно. Ваши сонеты – потрясающие! «Губы моей госпожи объемлют меня». Это так просто, так мило и так прямо…
Она, похоже, не понимает, что в стихотворении описан минет, а не поцелуй. Иначе в нем говорилось бы «Губы моей госпожи объемлют мои». «Меня» в ту эпоху, в том контексте означало «мой член». Рейнольдс, впервые прочитав эту строчку, расхохоталась – уж его-то подгнившая лилия[10] такой невинностью ума не страдает!
9
Перефразированная цитата из пьесы У. Шекспира «Гамлет», акт III, сцена 1. Цитируется по пер. А. Радловой.
10
Аллюзия на Сонет XCIV У. Шекспира.