Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 39 из 43

И в домах творилось то же самое. Хозяйки спешили закончить всю домашнюю работу, потому что во время жатвы они только ночуют дома. Вечером они собирались у ворот, говорили о жатве. Если кто-нибудь приносил с поля пучок колосьев, все смотрели, созрело ли зерно.

Только у Пинтезовых было глухо и пусто, будто буря пронеслась над их домом, перевернув все вверх дном. Все ходили печальные, встревоженные. Старуха бродила по дому и по двору в черном платке, не смея показать на улицу свое сморщенное, желтое, как лимон, лицо. Чувствуя себя виноватой в бегстве Нонки, она была ниже травы, тише воды. Только в сухих глазах тлела суровая злоба, мучительная, затаенная. Больше чем прежде тряслась она над Петром, надоедала ему своими заботами, а он был невнимателен к ней и груб до жестокости. Разговаривал с ней только когда был голоден или надо было переменить белье, кричал на нее, как на прислугу. Аккуратно выходил на работу, но работал как-то нехотя. Не было прежней сладости труда, не было тех дней, когда он работал плечом к плечу с Нонкой. Теперь вся эта радостная суета раздражала его и еще больше отделяла от людей, он чувствовал себя одиноким, ни с кем не мог сблизиться. Единственным близким ему человеком была Марийка, с ее запоздалой, безумной и сладостной любовью. Ее свекор со свекровью, дряхлые старики, ложились спать с курами. В те вечера, когда она не дежурила в коровнике, Марийка шла на сеновал и там, сидя на сене, поджидала Петра с затаенной страстью. Он приходил в условленный час, но был холоден к ней, чувствуя какое-то раздвоение. Ее безумные ласки, запах лежалого сена и трав одурманивали его исстрадавшуюся душу, и он возвращался домой, точно пьяный, мысли путались, но горе было на время забыто. Опомнившись, он зарекался не ходить к ней. Но на следующий день его опять тянуло к Марийке. Ее самоотверженная любовь и покорность будили в его сердце нежность и преданность. Много раз, пробравшись, как вор, через чужие плетни и сады, сидя с ней на сеновале, слушая ее тихий страстный шопот, он думал, что его любовь к Нонке была только мукой, что жизнь его будет лучше и спокойней, если он женится на Марийке. Вспоминая, сколько раз она облегчала его страдания своей любовью и ласками, сколько жертв принесла ради него, постоянно подвергаясь опасности, он начинал думать, что действительно любит ее, и тосковал, если несколько дней не виделся с нею.

Однажды, обнимая его, Марийка сказала:

— Слышала я, что у Нонки что-то с Дамяном…

Петр не смог скрыть своего волнения, задохнулся, словно кто-то сдавил ему горло. Марийка почувствовала, как задрожали его руки, и пожалела, что сказала ему об этом. Она была уверена, что Петр давно вырвал Нонку из сердца и выслушает ее совершенно спокойно и равнодушно. Но он отодвинулся от нее, лег на спину, полежал, потом встал. Напрасно Марийка уговаривала его побыть с ней еще хоть немного.

— Ах, ты не любишь меня! О ней только думаешь! — проговорила она со слезами на глазах. — Почему ты молчишь, Петя? Скажи мне словечко, скажи и убей! На все я согласна!

Петр вырвался из ее объятий и ощупью добрался до двери.

В дверях стоял какой-то человек в военной форме. Петр ясно увидел очертания его фуражки, почувствовал запах нафталина. Это был Марийкин муж. Высокий, широкоплечий, он стоял слегка сгорбившись, держа в руке не то палку, не то нож. Со страху Петру он показался вдвое выше, крупнее. Петр мгновенно сообразил, что тот может запереть его внутри, и, толкнув его в грудь, выскочил на двор.

В этот момент что-то обожгло его ухо и врезалось в плечо. Он бросился было бежать, но солдат крепко схватил его за рубаху и притянул к себе.

— Куда? — прохрипел он, тяжело дыша.

Петр, схватив одной рукой палку, другой ударил его прямо в лицо. Солдат отлетел, присел и выпустил палку. Петр, перескочив плетень, бросился вниз по улице и только тогда заметил, что рука его вся в крови.

А на другой день разнеслось по селу, что Марийку выгнал из дому муж. Петр ожидал, что его вызовут в сельсовет, но прошла неделя, другая, никто не приходил. Но он был неспокоен. Домой приходил мрачней тучи, слова сказать ему нельзя было — огрызался, как собака. Он не брился, почернел весь, подурнел, в глазах светилась ненависть. Иногда Пинтез, не сдержавшись, говорил ему:

— Что не побреешься, опустился, как разбойник.

— Не твое дело! — огрызался Петр.

— Раз твое — ты и делай! И это называется сын! Насупился, набрасывается на всех. Свет божий ему не мил. Заварил кашу — сам теперь расхлебывай, другие тут ни при чем, сам виноват.

Петр хлопал дверью и уходил, а Пинтез, смотря ему вслед, беспомощно покачивал седой головой. «До чего дошел! — думал он. — Слова сказать нельзя. Вот до чего дожил на старости лет».

Он шел во двор или в сад, долго сидел неподвижно, погрузившись в печальные мысли. Глядя на него, люди не верили, что это тот самый Пинтез, крепкий, работящий, представительный, внушающий уважение. Теперь это был немощный старик, которого, казалось, подтачивала какая-то тяжелая болезнь. Умные карие глаза ввалились, лицо почернело и осунулось. Уж не ходил он, как прежде, гордо выпрямившись, с той уверенной и мудрой молчаливостью, которая делала его таким внушительным. Стыдно было показаться ему в селе, встречаться с людьми, и он совсем замкнулся в себя. Молчаливый и необщительный, он тяжелее других переносил несчастье. Со старухой не делился ничем, потому что считал ее виноватой во всем, с Петром и хотел, да не мог слова сказать. В последнее время Петр совсем обезумел: вдруг вскакивал, фыркал, как бешеный. Еще сильнее сжималось сердце Пинтеза, когда он смотрел, как люди готовятся к жатве. Он чувствовал материнский зов земли, этой ровной, черной земли, которой он отдал всю жизнь. И горько было ему, что ни он, ни его сын не могут пойти к ней с чистым сердцем, с открытой душой, так, как идут к родной матери.

— Ну нет, так нельзя! — сказал он себе однажды и решил пойти к Нонке. — Попрошу ее вернуться. Она мне как дочь родная, а я ей свекор все-таки. Она добрая, хорошая, послушает меня.

Он накинул на плечи антерию и направился к ферме. Волнуясь, шумели спелые хлеба. Пинтез приостановился на краю поля. Колосья зашумели еще сильней, сплетаясь тянулись к нему, ласково касались его рук и груди, будто шепча ему что-то. Он снял шапку, перекрестился и долго любовался бесконечным золотым простором. На душе потеплело, он весь ожил, кровь заиграла в его жилах. А волны колосьев быстро катились к нему, словно желая залить его… «Все уладится. Нонка вернется, и опять заживем по-старому!» — подумал он, надел шапку и пошел к ферме.

У ворот он встретился с дедом Ламби. Тот нес мешок с травой.

— Доброго здоровья, Димитр. Ты к нам?

— К вам, к вам.

— Милости просим!

— Со снохой повидаться пришел. Где она?

— Здесь. Да вот она! — и дед Ламби показал вглубь двора.

Пинтез посмотрел туда и увидел Нонку, которая играла с каким-то ребенком. Она бегала, пряталась за деревцами, ребенок бежал за ней, протянув ручонки.

— Нона, иди-ка сюда! — позвал ее дед Ламби. — Свекор пришел. — Взял мешок с травой и пошел к свинарнику.

Пинтез вошел во двор и остановился. Как ни старался он быть спокойным, руки у него дрожали.

Нонка была босиком, без косынки, волосы у нее растрепались во время игры. Она не ожидала свекра и, увидев его таким худым, сгорбленным, с глубоко ввалившимися глазами, смутилась и испугалась.

— Здравствуй, дочка! — сказал Пинтез и старчески улыбнулся. Нонка наклонилась и поцеловала ему руку.

— Вот пришел повидаться! Значит… кажется… работаете вы тут. А я думаю… — смутился Пинтез.

— Входи, входи, отец!

— Потом, доченька. Сейчас я…

В это время к ним подбежал ребенок и схватился за Нонкин подол.

— Чей это? — спросил Пинтез.

— Дамяна, — ответила Нонка и сказала, обращаясь к ребенку: — Иди, играй! — Но мальчик крепко держался за подол.

Пинтез наудачу сунул руку в карман штанов, вытащил маленький перочинный ножик с деревянным черенком и протянул его мальчику.