Страница 30 из 43
— Жаловалась, небось, сноха на свекровь?
Нонка сделала матери отчаянный знак, чтобы та молчала, но тетка Колювица, слегка наклонившись вперед и часто-часто мигая, крикнула хриплым голосом:
— Жаловалась, конечно! Еще бы не жаловаться? Ты ее, сватья, на огне жаришь, на медленном огне!
Пинтезиха побелела как полотно, но, ни слова не вымолвив, отворила дверь и вышла на двор.
Немного погодя тетка Колювица уже бежала по улице. Не заходя домой, она направилась прямо к партийному секретарю Ивану Гатеву.
До вечера Нонка и свекровь ни словом не перемолвились, словно онемели обе. Вернулись мужчины, как всегда, молча поужинали и легли спать. На следующий день — то же. Нонка была как на иголках, каждый момент ожидая новой ссоры. Но Пинтезиха молчала, будто ничего не случилось, только морщины у рта стали еще глубже. Старый Пинтез догадывался, что что-то между ними произошло. Занявшись починкой недоуздка, он сидел в углу и, сшивая ремешки большой иглой, поглядывал то на одну, то на другую.
К вечеру, когда подошло тесто, Нонка принесла сухой соломы и затопила печь. Немного погодя к ней подошла Пинтезиха и протянула руку к кочерге, которой Нонка размешивала жар. Нонка невольно отшатнулась.
— Дай, сама затоплю печь! — сказала Пинтезиха. — Дай, а то еще будешь жаловаться, что на огне тебя поджариваю.
Нонка нагнулась, взяла охапку соломы и бросила ее в печь. Свекровь схватила кочергу и изо всех сил потянула к себе.
— Змея подколодная, в тихом омуте черти водятся, и то правда! — говорила она, продолжая тянуть кочергу. — Не нужна мне твоя помощь, и без тебя обойдусь. Сиди себе наверху, как барыня. Другие жены по двое ребят родили, а у тебя только чужие свиньи на уме.
— Нонка, отдай ты ей! — крикнул Пинтез. Он стоял на пороге и все слышал. Обе женщины, смутившись, выпустили кочергу. Пинтез подошел к ним и, громко сопя, ударил кулаком старуху по спине. Та присела от удара и завыла:
— Бей, бей, старый хрыч!
Пинтез начал колотить ее кожаным недоуздком, а она на зло подставляла спину и, смотря ему прямо в глаза, повторяла:
— Бей, бей, чтоб у тебя руки отсохли.
Нонка остолбенела. Ей хотелось закричать, убежать, но она не могла ни вздохнуть, ни пошевельнутся. Пинтез схватил старуху за плечи и вытолкал ее вон. Когда она потащилась наверх, старик, не глядя Нонке в глаза, сказал дрожащим голосом:
— Ты уж прости, дочка! Грешно на старости лет руку подымать. Ну, делай свое дело…
И его тяжелые шаги заскрипели по снегу…
Петр возвращался из правления, раздумывая, где встречать Новый год — в клубе или у Нонкиных родителей. Когда он проходил мимо партийного клуба, дверь отворилась и громкий голос Ивана Гатева заставил его вздрогнуть, как от удара, и обернуться:
— Петр, зайди-ка на минутку.
Петр вернулся и, отряхивая снег у дверей, напряженно думал, зачем его зовет партийный секретарь. С тех пор, как его сняли с бригадирства, они ни словом не обменялись, только косились друг на друга. Петр не только не забыл обиды, но еще сильней возненавидел Гатева. Те сто декаров хлопка, из-за которых весной он не поладил с правлением и был потом наказан, померзли, не дав урожая. Но Иван Гатев, хотя и был кругом виноват, не подымал вопроса об отмене наказания. Все же Петр надеялся, что, как только будет установлена вина руководства, его снова назначат бригадиром. Эта надежда и была причиной того, что к партийному секретарю он вошел с некоторым волнением.
Иван Гатев был одет по-праздничному и гладко выбрит. В руке он держал свернутые трубочкой листы бумаги и время от времени потирал ими подбородок.
— Ты оказался прав. С хлопком ничего не вышло, загубили сто декаров земли, — сказал он, кисло улыбаясь, и положил на стол листы, которые при этом развернулись.
Петр ничего не ответил, но по спине его пробежала приятная дрожь. «Верно отец говорил, что сами меня позовут», — подумал он, невольно бросая взгляд на верхний лист, на котором было написано крупным неровным почерком: «С Новым годом, товарищи…» «Новогоднюю речь приготовил», — решил Петр, и давно не испытанное радостное чувство всколыхнуло его грудь.
Иван Гатев закурил, выпустил через нос дым и сказал, смотря куда-то в сторону:
— Но об этом поговорим в другой раз. Получим по заслугам и все. Правильно нас будут критиковать товарищи… Он замолчал и нахмурился, словно не находя слов. — Там у вас нелады в семье, — сказал он наконец.
Петр почувствовал, как вся кровь бросилась ему в лицо.
— Кто это тебе сказал? — спросил он не своим голосом.
— Неважно…
— Нет, скажи.
Кто сказал, тот и сказал. Неважно кто. Да и я сам замечаю, что Нонка изменилась. Раньше была совсем другая, а теперь… Ни на собраниях ее не видно, ни на вечеринках. Записали в кружок — не ходит. Почему?
— Дома занята, — сказал Петр, и вдруг ему показалось унизительным давать объяснения Ивану Гатеву, посвящать его в свою личную жизнь. — Никто не имеет права вмешиваться в мои семейные дела!
— Никто и не вмешивается. Но как партийный секретарь я должен высказать свое мнение, — крикнул раздраженно Иван Гатев. — Мы не потерпим, чтоб муж и свекровь мучили молодую, честную женщину за то, что она еще не родила им ребенка. За такое отсталое отношение к женщине в нашем социалистическом обществе бьют по рукам. И мы ей поможем…
Петр сгорбился и потупил голову, будто в него бросали каменья. На лбу выступил пот, ноги дрожали; не сказав ни слова, он тяжело повернулся и вышел.
Уже совсем стемнело, на улице зажглись фонари. Играло радио. Спешили куда-то люди, кто с узлом всякой всячины, кто с плетенкой вина. Разговаривали громко и весело, желали друг другу весело встретить Новый год.
Петру не хотелось встречаться с людьми, он свернул в переулок. Ему все казалось, что его раздели догола в общественном месте, что заглянули в самую глубину сердца и увидели те сокровенные тайны, которые ни один человеческий глаз не должен был видеть. Обидно было, что всем стали известны его семейные неурядицы, и гордая злоба закипала в его сердце. «Как могла жена жаловаться партийному секретарю?» — повторял он все одно и то же, медленно шагая по темному переулку. Внутри у него все горело, а рубашка была холодной и липла к телу. Он дышал глубоко, широко открытым ртом, и ледяной воздух обжигал его. Вдруг кто-то загородил ему дорогу, и он невольно остановился. Марийка. Белело ее лицо в рамке темной шали, блестели глаза. Она хотела улыбнуться, но губы ее только слегка дрогнули, приоткрыв белые зубы. Она подошла к Петру, и он почувствовал еле уловимую свежесть ее дыхания.
— Как поживаешь? Давно я не видела тебя! — Ее мягкий грудной голос захлебнулся в слезах. Она взяла его руку, прижала к губам и начала безумно целовать. — Измучилась я, Петя, милый мой. Не сердись, не гони меня. Погляжу только и уйду.
Петр чувствовал, как его рука касается ее теплой шеи, груди, губ и не в силах был отдернуть ее, будто она была не его, чужая.
— Что же ты молчишь, не спросишь, как живу. Не сердце — камень у тебя, — улыбнулась сквозь слезы Марийка. — Нету больше твоей веселой Марийки. Высохло сердце мое, как скошенная трава, милый ты мой. Пишу письма мужу, а сама молю бога, чтобы он не вернулся, чтобы упал там где-нибудь на ученье, разбился и никогда не вернулся.
Слезы обожгли ему руку, и он отдернул ее испуганно.
— Не надо, не надо! Что ты!
— Ох, легче станет, пусть… — сказала Марийка, улыбнувшись сквозь слезы. — Со мной все кончено, пропащая моя жизнь.
За углом послышались шаги, показались какие-то люди.
— Скажи слово, одно словечко!
— Уходи! — сказал Петр и пошел в противоположную сторону.
Вышел за околицу, голова горела, мысли путались, руку жгли Марийкины слезы. «Бесстыжая!» — подумал он, но посмотрев на темное пустынное поле, пожалел ее. И воспоминания вытеснили печальные мысли… Маленькая комнатка, тайный, уютный уголок. Марийка, как распустившийся цветок, любящая, томная, нежная… Гладит его руки, волосы, лицо и говорит: «Вот, отдалась я тебе, что теперь со мной будет?» Он молчит, не решается взглянуть в глаза, опускает голову ей на грудь… «И знать ничего не хочу, — говорит она. — Я люблю тебя, и больше мне ничего не надо…»