Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 18 из 43

Но можно ли слушать спокойно эту страшную песню! Богдан надумал отрубить голову молодому воеводе Радану. Посылает он жену в горы, чтобы позвала она своего брата Радана выпить с ним вина и крепкой ракии[10]. Радан колеблется, а сестра его успокаивает:

Радан, братец меньшой мой,

Мне ли учить тебя?

Ведь рука у тебя молодецкая,

Сабля острая, гайдуцкая!

Радан склоняется на ее уговоры и сходит с гор. Богдан запирается с ним в своем дворце и угощает. «Съели быка целого, выпили полную бочку вина». Теперь все обратились в слух. Кто, как сидел, так и замер. Недокуренные папиросы давно погасли в пепельницах. Синеватые облака дыма тихо плавали над головами приумолкших гостей. А Богдан-чорбаджия уже встает от трапезы и берется за нож, хочет убить Радана. Песня оборвалась. Люди, сидевшие понурив головы, обернулись к Петковице.

— Что же дальше? Убивает он его?

Она рассмеялась, перевела дыхание и тряхнула головою:

Ой ты гой, Радан, Радан,

Вскочил Радан на ноги,

Да саблю острую выхватил,

Саблю острую, верную,

Срубил голову Богданову

Да с ней на ту крепость поднялся

И крепость Богдану докончил,

А на крепости — башню.

Глубокий вздох облегчения вырвался у всех, Гости подняли недопитые стаканы, стали чокаться, но все еще оставались во власти песни, потрясенные страшным видением крепости из гайдуцких голов, и сердца у них больно сжимались.

— Эй, гайдарь, заснул ты что ли? Песни песнями, а ты жарь нашу рученицу! — вскрикнул Яцо и собрался пуститься в пляс.

Гайдарь словно только этого и ждал. Гайда запыхтела, загудела, и тут же раздались дробные, задорные звуки рученицы, сразу развеселившие гостей. Яцо снял пиджак, засучил рукава и осмотрелся:

— Кто хочет?

Дед Ламби подошел к нему и оттолкнул его:

— Ты, парень, потом попляшешь! — и, изогнувшись, позвал: — Пинтез, вставай!

— А ну-ка! — кричали все и смотрели на Пинтеза, не веря, чтобы он пошел плясать. Пинтез только молча улыбался.

— Ах ты, такой-сякой Пинтез! Я сноху тебе дал, от сердца ее оторвал, ведь так. Не выйдешь плясать — умру, а с места не сойду! И в доказательство этого дед Ламби со всего размаху ударил оземь своей мохнатой шапкой.

Пинтез не заставил себя долго упрашивать. Улыбаясь, с покрасневшими щеками и заблестевшими глазами, он медленно встал с места и направился к деду Ламби. Шум утих. На лестнице и на балконе толпились люди и напирали друг на друга, норовя попасть внутрь. «Пинтез будет плясать!» — говорили все и вытягивали шеи, стараясь ничего не пропустить. Пинтез вынул из-за пояса белый платок, взмахнул им и, по-прежнему улыбаясь, стал танцевать. Дед Ламби, вдвое меньше его ростом, то подпрыгивал, как щенок, вертелся, то приседал и вскрикивал:

— Веселее, Пинтез! Жги!

— Ногой притопни!

Пинтез только спокойно и сдержанно поводил плечами. Так танцуют умудренные жизнью старики. Порой, он величественно склонял свою седую голову, словно задумываясь о чем-то, затем устремлял вверх мечтательный и рассеянный взгляд, уносясь мыслями далеко, далеко… К полуночи гостям показалось тесно в доме, все вышли во двор и там стали водить хоро. Нонка и Петр отошли в сторону. Осенняя ночь была ясная и холодная. Дул ветер. В саду шелестели акации, усыпая двор листьями.

— Ты не простудишься? — сказал Петр и положил руку Нонке на плечо. Она прижалась к его груди, обняла.

— Ах, до чего мне хорошо так!

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Как солнце ранним утром озаряет широкое, утопающее в синеватой мгле поле, так Нонка озарила дом Пинтеза…

Пинтезиха и сама была хорошей хозяйкой — проворной и ловкой. Но с приходом Нонки в доме сразу почувствовалась умелая рука. На другой же день после свадьбы она вымазала выщербленный пол, постирала дорожки, убрала комнаты, и, покончив совсем с этим, принялась месить хлеб. Пинтезиха тоже хлопотала по хозяйству, все время следя за снохой. Примечала, как она возьмется за квашню, как вымесит тесто, как затопит печь. Когда Нонка вынула хлеб из печи, Пинтезиха взяла один каравай, осмотрела его и ничего не сказала. Хлеб хорошо поднялся, на целую пядь — он был мягкий, как пух. «Ну, с этим справилась, а с другими делами еще посмотрим!» — подумала она и уже не спускала глаз с Нонкиных рук.

Через несколько дней Нонка сшила по рубахе Петру и свекру, а свекрови — платье из пестрой материи, которую принесла в приданое. Быстро скроила, устроилась наверху, в средней комнате, и стала шить, что-то напевая. Чуть ли не на другой же день она управилась с шитьем. И все она делала быстро и ловко, с песнями. Наблюдая за ее работой, за тем, как с одного разу запоминала, что где лежит, как все у нее спорится, Пинтезиха не находила, к чему бы придраться. Но вместо того, чтобы похвалить ее, сказать доброе слово, она ходила за ней по пятам, перекладывала вещи с места на место и ворчала:

— Здесь эта подушка должна лежать, тут она всегда и лежала!

Если Нонка вешала новую занавеску, та снимала ее с окна или заменяла старой.

Нонка смотрела на нее улыбаясь и говорила:

— Не так, мама. Теперь вот так занавесочки вешают, а подушки кладут вот так! — и, смеясь, устраивала все по-своему. Пинтезиха злилась, что не может настоять на своем даже в таких мелочах. Красота снохи, ее улыбка порой заставляли старуху идти на уступки.

«Колдунья!» — думала она с неприязнью. С этой красотой да улыбкой каждого к рукам приберет. И Петр и старик прямо в рот ей смотрят, угождают во всем. А особенно старый бирюк! Раньше все молчал, словно немой, а как явилась она, будто черт в него вселился. И правда, сильно переменился Пинтез. Стал веселее, разговорчивее. Чуть зазвенит Нонкина песня, он оставлял работу и говорил улыбаясь:

— Повезло Петру с женой!

— Повезло, — отвечала Пинтезиха, поджимая губы.

— Ты-то не очень ее хвалила раньше. Вздор всякий болтала…

— Ну да, болтала! — надувалась Пинтезиха.

— Ты бы ей сказала, чтоб не вставала так рано, высыпалась бы.

— Говорила, не слушает.

— Очень она мне по сердцу, сношенька эта! — повторял Пинтез и опять прислушивался к Нонкиной песне. — За какое дело ни возьмется, все у ней спорится. Ну, и стариков уважает. Нынешняя молодежь не слишком-то стариков жалует, а наша сноха не такая.

Нонка как будто чувствовала эту любовь и отвечала ему искренним уважением. Как только старик входил, она вставала.

— Садись, дочка, садись! — говорил он каждый раз. — Мы, старики, все ходим туда-сюда, а ты делай свое дело, не вставай.

Нонка не садилась за стол, пока не приходил свекор. Захочет старик умыться — она вскочит, польет ему на руки, даст полотенце. По одному его взгляду она понимала, что ему нужно, и сразу делала. Потому Пинтез и любил ее и радовался ей.

Петр был счастлив. Каждый час, каждую минуту, где бы он ни был, что бы ни делал, думал только о Нонке. Как только подходил перерыв на обед или ужин, он бежал домой. Здесь все ему было теперь бесконечно дорого: и еда, которую она приготовила, и комната, убранная ее руками, но прежде всего она сама, ее близость. Иногда его охватывала тревога. А что, если его счастье — сон? Что будет, когда он проснется? Сердце у него сжималось, и он спешил домой убедиться, что он, действительно, женат, что Нонка его жена, ощутить теплую ласку ее черных глаз, увидеть ее нежную улыбку. И Нонка жила в каком-то счастливом упоении. «Господи, какая я счастливая! — восклицала она, хлопоча по хозяйству. — Я все здесь люблю — и комнату, и коврик, и окно — все, потому что он жил в этой комнате, ступал на этот коврик, смотрел в это окно. И родителей его люблю, словно давно уже живу с ними. Ах, какой молчаливый человек свекор. Но как он внимателен ко мне, как улыбаются его глаза из-под белых бровей, когда он смотрит на меня! Свекровь… она немножко хмурая, все дуется, будто чем-то обижена, но зато как чисто у нее, какая сама опрятная, строгая. Ну, а я люблю строгих свекрух! А раз я люблю ее, значит, и она меня любит!»