Страница 18 из 135
Далее якобы копия письма оборвалась. Что было потом, можно попытаться восстановить по другим источникам.
Понятно, что под конец службы Кузнецов окончательно расслабился. Ему всё до ужаса надоело. Осталось одно развлечение — самоволки. Однако это была ещё та игра. Пока ты не попался — всё хорошо. Но если залетел…
Кузнецов залетел в конце июня 1964 года. Он писал в своём дневнике: «Я взлетел слишком высоко, чтобы по возвращении на землю собрать свои бренные осколки в единое целое. А ведь самоволка работала, как хронометр».
«Вплоть до самого ужина, — рассказывал Кузнецов, — шёл несносный, непролазный тропический дождь. Он затопил кругом всю окрестность и, чтобы задами добраться до первой асфальтированной дороги, нам пришлось снять башмаки и носки, и засучить узенькие, как бамбучины, брючки. Но засучить их на толстые икры явилось неразрешимой головоломкой. Мы пробирались через полупустынный автопарк и дальше через широкий луг с жёсткой месячной щетиной и залитый по щиколотку, как в половодье. Тучи глухо скрежетали и вот-вот могли снова обвалиться потопом. Упрямо накрапывала подозрительная морось. Мы — это Кушнаренко и я. Кушнаренко — в бывшем что-то вроде барабанщика в одной из краснодарских джазбанд, счастливый, оптимистичный человек. Оптимистичный до такой степени, что никогда не задумывался над своими поступками. Единственно, к чему он не выработал иммунитет, так это к армейским порядкам. Он любил улыбаться и на ощупь был плотный, как молочный щенок. В тот день мы оба заступали в наряд дневальными по роте, во вторую смену с 2-х часов ночи. В общей сложности мы имели приличную кучу денег — 42 песо, три четверти которой проходили в гаванских барах. Наш скорбный путь, начиная с первой автобусной остановки, был до отказа насыщен рекламным неоном, высокопробной залётной музыкой, пленительной давкой среди чувственных женщин и едким призраком русского патруля. В мрачном районе порта мы сделали первый заход в бар. Crema Cacao! Я его тянул, как заядлый курильщик редкую сигарету. Тянул и стонал от благоговейного блаженства. Кушнаренко после сообщил, что с нас порядочно содрали. Удивительно, платил-то я! Экзотически, страстно наигрывал музыкальный комбайн-автомат. Пять сентаво — пластинка. Пять сентаво — глоток кубинской музыки. Была и русская — „Очи чёрные“, — филигранно отточенный мотив. Пять сентаво — русская тоска. В баре пьют корректно — по-птичьи. Но русских здесь уже знают. — Товарич!» Им наливают сразу полный стакан. Самоволка тикала на семи камнях (семь свободных часов), и никто ещё не знал, что в полку скоро нас будут разыскивать. Мы покамест блуждали в улицах узких, как ущелья, и попыхивали ершистыми сигаретами, но уже надоедало. Выручило такси. «— a la „Victoria!“ (квартал в Гаване, где расположены „весёлые“ дома). И вот бар „Виктория“. Целый квартал. Улица густо запружена одними мужчинами. Казалось, проходило заседание общества холостяков, председатель только что кончил свой потрясающий доклад и все высыпали на перерыв. Кушнаренко сразу приуныл и высказал проблематичное предложение о том, что надо, наверное, занимать очередь. Но мы перед этим крепко поддали, чтобы долго рассуждать, и под сильным креном ввалились в дверь, в коридор, на лестницу, в дверь, в пространство и что-то так вплоть до самого дна свободной цивилизации, где по нас в невероятной тысячелетней тоске изнывали знойные женщины тропиков. Тьфу! Тьфу! Тьфу! Старая романтика, чёрное перо.
Во втором часу ночи я пришёл в „Колонию“. Ночь. Пронзительная, нервная тишина. Чуткие чёрные лужи. Пошлость кончалась. Оставалось несколько шагов. Вот и они преодолены. Я перелез через сварливую колючую проволоку и направился в роту. Там меня уже поджидали.
— Где был?
— В самовольной отлучке. Делал биографию.
Гауптвахта. Одиночка. Я растянулся на „ковре-самолёте“ — голом деревянном настиле и закрыл глаза. Металлически крупно звенели тяжёлые комары. Кровопийцы, они жалили, как шприцы. Я лежал в четырёх стенах, рука свисала, под руку подскочила пузатая мелочь — две-три строчки: „— Я попал на губу. Нечем мне похвалиться, но и не о чем долго жалеть“. Кушнаренко посадили утром».
Из-за этой самоволки Кузнецова домой, в Советский Союз, отправили позже всех — лишь в конце июля 1964 года на пароходе «Грузия».
Позже заместитель командира взвода старший сержант В. Караичев прислал на него следующую характеристику:
«За время прохождения службы в в/ч п/п 14308 показал себя недостаточно дисциплинированным солдатом. По боевой и политической подготовке имел хорошие и отличные показатели. По характеру спокоен. На замечания старших и своих товарищей реагирует совершенно неправильно. Смотрит на всех свысока, считает себя человеком незаурядного ума. Службу в Советской Армии считает обузой. В общественной, комсомольской, спортивной жизни подразделения участия не принимал. В период с августа 1962 по 1964 год находился в заграничной командировке. С поставленной задачей справился удовлетворительно. Уставы Советской Армии знает, но практически выполняет слабо. Находясь на должности телеграфиста, стал специалистом 2-го класса. Технику знает хорошо. Имеет ряд взысканий от командиров и начальников. Увлекается литературой. Среди командиров и товарищей по службе авторитетом не пользуется. Политику партии и Советского правительства понимает правильно».
В воинской части эту далеко не лестную для Кузнецова характеристику утвердил командир подразделения Исаченко.
Наверное, Караичев во многом был прав. К концу кубинской командировки Кузнецов явно интерес к службе потерял. Его интересовали в основном одни стихи (если не считать кубинских девушек). Он всерьёз считал, что кубинские стихи могли принести ему известность. «Ведь ничего подобного, — говорил Кузнецов спустя годы своему ярославскому коллеге Евгению Чеканову, — в русской поэзии раньше не было: русский солдат — на Кубе». Но оказалось, что на родине на любое упоминание про службу в Камагуэе сразу наложен категорический запрет. В Советском Союзе Кузнецову разрешили печатать лишь отвлечённые стихи, не содержавшие никаких кубинских примет.
Запреты, кстати, продлились вплоть до конца горбачёвской перестройки. Я помню, как в интервью для журнала «Советский воин» Кузнецов в начале 1988 года скупо сообщил, что после Читы он оказался на Кубе, добавив: «Думаю, что когда-нибудь удастся напечатать некоторые свои юношеские стихи о Карибском кризисе». Но военная цензура тогда даже эти безобидные две строчки пропустить не захотела. Впервые кубинские стихи поэта пробились в печать лишь в 1989 году, попав в его итоговый сборник «Золотая гора». Но время ушло. В 1989 году Кузнецов гремел уже другими стихами, и его «Солдаты в клетчатых рубашках» на фоне книги «Русский узел» мало кто заметил.
<b>Вячеслав Вячеславович Огрызко</b> родился 28 июня 1960 года в Москве. В 1984 году он окончил исторический факультет Московского педагогического института им. В. И. Ленина. В круг его интересов входят история русской литературы XX–XXI века, культура и литература малочисленных народов Севера, воинская песня. Он автор историко-литературных исследований «Песни афганского похода», «Дерзать или лизать», справочников о русских современных писателях, других работ. С 2004 года Огрызко редактирует еженедельник «Литературная Россия».
Виталий Кириченко. Ты в небесех…
С провинциальной неторопливостью, где покой и лад, и время медленнее движется, и мало что меняется вокруг, а новости, особенно печатные, запаздывают, как-то открыл в Рунете сайт журнала «Наш современник». А там — удар под дых. Юрия Кузнецова больше нет. Уже похоронили. И поставили в номер его последние стихи. О монахах, об истинной вере в Бога. «Ты в небесех — мы во гресех. Помилуй всех!» Вера — от верности, то есть можно сказать: «Не вера в Бога, а верность Ему». А это уже значительнее, надёжнее. То есть Юрий Поликарпович, бывший атеист, как и все мы, его поколения, пришёл к пониманию, что православию — спасать Россию, что против Бога не попрёшь: нас не спрашивали, даря жизнь, и не спросят, когда отберут, и не знаешь, когда закончится.