Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 75 из 78



Меня беспокоила судьба Франца. Я хотел перебежать перекресток, чтобы поближе пробраться к месту стычки демонстрантов с полицией и охранниками НДП. Я мог бы еще присоединиться к демонстрантам, но и без предупреждения Франца понимал весь бессмысленный риск такого шага. Оставалось отправиться к нему и ждать.

Ждать пришлось долго. Увиделись мы с ним только через шесть месяцев, которые он отсидел в тюрьме за «подстрекательство к опасным преступлениям»: к борьбе за мир и против возрождения фашизма…

33

В ночь на первое мая меня поднял звонок Шамова.

— Дрыхнешь, капитан? — хотел, наверно, еще побалагурить, но не выдержал: — Пляши! Наше знамя над рейхстагом! Берлину капут!

В голосе его было столько звонкой радости, что никаких сомнений у меня не появилось. Горло от волнения сжалось, и ничего путного в ответ я сказать не мог. Мелькнуло было сожаление, что нет меня сейчас в этом тысячу раз проклятом Берлине, но и оно растворилось в счастье исполнившейся мечты: «Дошли! Добили!»

— Приезжай утром, отметим! — пригласил Шамов.

— Никак не могу, Василий Павлович. У нас тут демонстрация намечена. Первая после освобождения. Первомайская. А я — единственный представитель Красной Армии. Уеду — людей обижу.

— Оставайся, — согласился Шамов. — Когда кончится, позвони.

Но позвонил он еще раз сам до начала демонстрации.

— Гамбургское радио слушал?

— Сроду такого не слышал.

— До чего же ты малокультурный комендант, Тараныч. Только что передали, что Гитлер отдал концы — то ли отравился, то ли застрелился, хрен его знает. Подох, одним словом. Ушел, подлюга, от виселицы. А все-таки приятно. Ты как считаешь?

— Полностью с тобой согласен, Василий Павлович.

— Первый раз, кажется, слышу, что полностью. Но ты не прав, друг. Нет полной радости… Я знаешь о чем мечтал? Схватят его живым, в бочку посадят и начнут возить по городам и селам, по развалинам и могилам. Чтобы каждая разнесчастная баба могла плюнуть в его поганую харю. И чтобы потонул он в этих плевках. Вот о чем я мечтал, Тараныч.

Совсем с непривычной для меня душевностью говорил Шамов, всколыхнулось в нем все пережитое, выстраданное, и я понимал, что не о Гитлере он сейчас думает, а о длинном, тяжком пути, который привел нас к этому светлому первомайскому дню.

— Разреши оповестить население.

— Нет, с этим погоди. Гамбург для нас не авторитет, может, еще очки втирают. Будет официальное сообщение из Москвы, тогда другое дело.

34

Как неожиданно стал я комендантом, так неожиданно и покинул этот пост. Пришел приказ выехать из Содлака в распоряжение политуправления фронта. Шамов по телефону подтвердил:

— Да, гусь-хрустальный, закрывается твой санаторий. Сокращаем комендантскую сеть в нашем округе.

— А дела?.. Передавать никому не надо?

— Дела… Пересчитай на всякий случай кусты, деревья, все ли на месте. Да! У тебя там всяких бумажек накопилось — не рви. Весь архив завезешь мне. И Франца забери с собой, о нем уже справлялись, кому-то очень нужен.

Хотел я спросить, какова моя дальнейшая судьба, но передумал. Положил трубку и долго не снимал с нее руки. Кому-то хотел звонить, что-то делать… Вместо облегчения, которое должно было прийти с освобождением от осточертевшей должности, пришла растерянность.

Походил по комнатам. Они по-прежнему оставались чужими. И каждая вещь была чужой. Уйти отсюда мне было так же легко, как уходил из необжитых землянок. А тревожная растерянность нарастала, и еще появилось чувство вины — смутное, беспричинное, но появилось. Как будто бросал важное, незавершенное дело, зная, что никто за меня его не закончит. А какое дело и как его доводить до конца, самому себе объяснить не мог.

Снизу доносился обычный шум — голоса молодых полицейских, треск мотоциклов. Я приказал дежурному прием на завтра отменить и всех записавшихся направлять к Дюришу.

Уселся в комендантское кресло, стал вспоминать, кому что обещал, выписал на отдельной бумажке. Со многими нужно проститься, — на другом листке стал выписывать фамилии. Список получался длинный, и конца ему не видно было. Смял, бросил в корзину. Если каждого обходить да выслушивать, да поднимать чарку, чтобы не обидеть, то и недели не хватит. Уехать нужно тихо, вроде бы вызвали по делу и скоро вернусь, как возвращался раньше.

Понемногу в голове утряслось, и я вызвал Франца. Он выслушал спокойно, а когда я передал слова Шамова, что его где-то ждут, сдержанно улыбнулся и, плотно прижимая ладонь, пригладил светлые, всегда аккуратно причесанные волосы. Так выражалось у него внешне сильное волнение.

— Только, Франц, никому ни слова! Выедем в шесть ноль-ноль. Чтобы никаких проводов.

— И Стефану? — удивленно спросил он.



— Ему я сам скажу.

Франц удовлетворенно кивнул и вышел. За него я был спокоен. Лишнего слова не проронит.

К разговору со Стефаном готовился долго. Думая о том, что я ему скажу, вдруг выяснил, что вину чувствую именно перед ним. Как ему ни объясняй, все равно будет считать меня кем-то вроде дезертира. «Степан бы так не поступил, — думал я за него. — Степан не оставил бы меня одного в такой трудный момент».

Он пришел, ничего не подозревая, с места в карьер стал докладывать о новых кознях «предпринимателей-социалистов», о спекулянтах-перекупщиках, появившихся на путях подвоза продуктов.

Я не перебивал его, дал ему выговориться и сказал, как бы между прочим:

— Завтра, Стефан, я уезжаю.

Хотя слово «совсем» не прозвучало, он понял и не сразу выбрал из многих вопросов один:

— Другого пришлют?

— Нет, никого не пришлют. Советская комендатура в Содлаке закрывается.

Я ожидал вспышки, яростных доказательств несвоевременности моего отъезда или, наконец, выражения личного сожаления о неожиданном расставании. А он молчал, сжав губы и кулаки, молчал, глядя в сторону, забыв обо мне.

— У меня к тебе, Стефан, несколько просьб, или поручений, понимай как хочешь…

— Я ждал этого, — прервал он меня, видимо даже не расслышав последних слов. — Ждал, но не думал, что так скоро… Я говорю не о Содлаке. Ты уйдешь, другие уйдут, вся Красная Армия уйдет. У вас свои дела… А мы останемся, и нам будет очень трудно, Сергей. Очень трудно…

— Не трудней, чем было в лагерях, — повторил я сказанное им как-то. — Народ многому научился…

— Народ, народ… Степан говорил: «После этой войны глаза откроются у миллионов. Важно — не дать им закрыться». А как это сделать?

Я приводил какие-то бодрые слова из газетной передовой, сам понимая, что он в них не нуждается. Он и не прислушивался к ним.

— Хватит об этом, еще подумаешь, что я испугался. Можешь не сомневаться, назад повернуть не дадим. Завтра едешь?

— Завтра. И прошу тебя, чтобы ни одна душа не знала. Уеду, потом объявишь, что не вернусь.

— Очень народ обидится, Сергей. Нельзя тебе тайком уезжать. Люди захотят «спасибо» сказать, а ты…

— Да за что мне спасибо? Я, что ли, Содлак освобождал…

— Ты не знаешь, как помог многим, души их освободил… Нельзя тебе так уезжать.

— Что же я, всенародное прощание устраивать буду, в колокола звонить? Приехал, уехал — эка невидаль. Скажешь, поехал по делам и неожиданно задержали, в другой город перевели, придумай что хочешь.

После долгого молчания Стефан пожал плечами:

— Как прикажешь. Только неправильно это.

— Возьми вот список моих долгов — кому что обещал, с кем хотел поговорить. Очень прошу, каждому отдельно передай, что я сожалею, но никак не мог по не зависящим от меня обстоятельствам. Все, что я обещал, ты выполнишь за меня. Ты понимаешь, как это важно, чтобы каждое обещание советского коменданта было выполнено?

Стефан взял список.

— Будь спокоен. С кем ты еще будешь разговаривать, кроме меня?

— Только с Дюришем.

Стефан чему-то улыбнулся, встал.

— Прощаться не будем. Я приду утром. — Сказано это было так, что отговаривать было бесполезно.