Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 49 из 78

Я очень долго молчал, чувствуя, как все у меня кончается — и силы, и терпение, и выдержка.

— А если бы женщина с детьми не подписала такую расписку, вы ее не впустили бы в свое бомбоубежище?

— Она не могла не подписать. Знаете, как это страшно, когда воет сирена, а над головой самолеты.

— Но ведь это мерзко, подло — так зарабатывать деньги, — сказал я как можно спокойней.

Он не понял смысла моих слов, переведенных Лютовым, не понял, почему получать прибыль с вложенного капитала подло и мерзко. Не мог понять.

— Это мое владение, господин комендант, лично мое, — убеждал он меня. — Я желал людям добра. Я верил в их честность…

Я забрал у Лютова расписки, разорвал их и бросил в корзину для бумаг. Я знал, что нарушаю какие-то существующие здесь законы, что господин Шнурич будет жаловаться и право, наверно, на его стороне, но это единственное, что могли сделать мои руки.

В тот же вечер я написал Шамову официальный рапорт с просьбой отправить меня в действующую армию на любой участок фронта, на любую должность. Я давно искал повода для такой просьбы и, придравшись к конфликту со Шнуричем, доказывал, что не способен разбираться ни в местных законах, ни в обычаях, что буду делать ошибку за ошибкой и перестраиваться не намерен.

— Ты случайно в институте для благородных девок не учился? — спросил меня по телефону Шамов. — А похоже, истерику закатил отменную. Помолчи! Рапорт твой я отправил туда же, куда ты расписки этого прохиндея. На этот раз никакой ошибки ты не сделал. Но не распускайся! Настоящих ошибок не прощу.

Я хотел дополнить рапорт устно, но Шамов бросил трубку.

Октябрь 1964 г.

…Я помню, как ты смеялся над «предпринимателями-социалистами». От них в Содлаке, кроме анекдотов, ничего не осталось. Но ты все же недооценивал магию слов. Нет материала более доступного, дешевого и сильнее действующего, чем демагогия. Это древнейшая традиция. Завоеватели всегда натягивали маску из лживых слов. Они неизменно выполняли высокую миссию, защищали религиозные святыни, несли светоч цивилизации — все, что угодно, лишь бы не назвать истинной цели: разбой ради наживы.

Насколько было бы легче таким, как Франц, вести борьбу, если бы реакционные партии называли себя теми словами, которые выражают их идейную суть: «Прислужники монополистов», «Реванш любой ценой», «Национал-шовинисты» или как-нибудь еще пооткровенней. Так нет же! Обязательно прикроются «демократией», «свободой», «христианством».

С растлевающей силой лжи, внушаемой с детства, мне пришлось недавно столкнуться при драматических обстоятельствах, и я потерпел поражение, от которого не скоро оправлюсь. Об этом стоит рассказать подробней.

Франц живет в ФРГ, и у него много приятелей в разных городах. И не только среди коммунистов. На выборах они отдают голоса разным кандидатам, но есть нечто объединяющее их если не программно, то духовно, в общем смысле этого слова. Все они не хотят новой войны, ненавидят фашизм и верят в победу здравого смысла над безумием. Мне хочется думать, что в решающие часы они смогут сплотиться хотя бы из чувства самосохранения. Как бы там ни было, но сейчас они помогают Францу.

Это по его просьбе десятки людей вели поиски сыновей Йозефа. Раньше выяснилась судьба Вацлава. Его нашли в списках неполноценных, отбракованных и уничтоженных еще в 1944 году. Сложнее было найти след Богомила. Если ты вспомнишь несметные толпы удиравших с востока, панику, охватившую миллионы немцев, гонимых страхом перед возмездием, разрозненные семьи, потерявшихся детей, всегда страдающих за грехи взрослых, то поймешь, как нелегко было спустя два десятилетия отыскать затерявшегося и осиротевшего ребенка.

Судя по некоторым данным, Богомил выдержал экзамен на расовый отбор, был признан годным для германизации и передан в «истинно немецкую» семью для воспитания в духе преданности великой Германии.

Друзья Франца нашли семью, чей усыновленный ребенок имел явные пробелы в документах. Он значился беженцем из Восточной Пруссии, потерявшим родителей. Но очень уж странным был путь, приведший его в Баварию в январе 1945 года. Детский дом, который передал его с рук на руки Фридриху Хеннигу, крупному торговцу, потерявшему своего единственного сына в самом начале войны, не располагал никакими документами первичной регистрации.

Где и кем был подобран четырехлетний мальчик, как он проделал длинный путь через всю Европу, оставалось загадкой. Кто и когда окрестил его Генрихом, никто вспомнить не мог. Соседи почтенного Хеннига могли только удостоверить, что маленький Генрих плохо говорил по-немецки и часто плакал. Но это объясняли душевными травмами, полученными во время эвакуации, пережитыми ужасами бомбежек, потерей родителей, голодом. Уже через два-три года он выровнялся и стал образцовым немецким мальчиком, ничем не отличавшимся от своих сверстников.

Я уже несколько раз переживал разочарование, проверяя примерно такие же сообщения. Но когда мне прислали его фотографию, сомнений не осталось. Сходство с Лидой было поразительным: тот же овал лица, точный слепок ее носа, прямые полоски бровей над широко раздвинутыми глазами. Только в разрезе губ я узнавал Йозефа — верхняя губа чуть выдавалась над поджатой нижней. Он!

Генрих Хенниг учится в инженерном институте, снимает комнату в частном пансионе, и встретиться с ним не представило труда. Но как неимоверно трудно было мне подготовиться к этой встрече. Мы поехали с Францем. Свидание взялся устроить отец девушки, за которой Генрих ухаживает. Он ничего не знал о цели нашего приезда. Ему позвонили нужные люди, попросили оказать содействие, и он охотно согласился.

Генрих прикатил на своем «фольксвагене» — высокий, гибкий и сильный парень. Мы с Францем сидели в садике загородного дома, а лицо Лиды приближалось к нам, и с каждым шагом росло во мне давно не испытанное волнение. Он вежливо поздоровался, как воспитанный юноша подождал, пока мы протянули руки, и, со сдержанным любопытством поглядывая на нас, стал ждать объяснений.

— Ты помнишь свою мать, Генрих?



Он на мгновенье задумался и покачал головой:

— Не помню. Я был очень мал.

— Что ты о ней знаешь?

— Она погибла. И она, и бабушка, и сестра Лотта. Все погибли в Кенигсберге. Их убили русские танкисты. Они бежали, хотели спастись, а их нагнали и убили.

— Кто это тебе рассказывал?

— Тетя Амалия. Это все знают.

— А отец?

— Отец погиб еще раньше. Его убили русские под городом Смоленском.

Он говорил без всякой горечи, как будто излагал на уроке давно известные и потерявшие свое трагическое значение события.

— А ты когда-нибудь видел портрет своей матери?

— Нет, никогда. Все, что было в нашем доме, русские сожгли.

— Тетя Амалия говорит, что она родственница твоей матери, двоюродная сестра. Почему же у нее не сохранилось ни одной фотографии твоих родителей? Ты не интересовался этим?

— Нет.

Я достал из папки увеличенный портрет Лиды и положил перед ним.

— Вглядись в лицо этой женщины. Ты не находишь, что очень похож на нее?

Он взял портрет, и кровь прихлынула к его щекам. Он долго всматривался в фотографию. Очень долго. Губы его дрогнули. Он не сразу справился с ними и тихо, будто выведывая тайну, спросил:

— Это она? Вы ее знали?

— Я очень хорошо знал эту женщину. Но прежде чем рассказать о ней, я хочу услышать от тебя, находишь ли ты в ее лице хоть что-нибудь похожее на твое лицо? Считаешь ли ты, что именно эта женщина могла быть твоей матерью?

— Это она! — громко и уверенно сказал он, не отрывая глаз от портрета. — Это моя мама. Моя! — Он поднял на меня Лидины глаза, и в них была трогательная мальчишеская просьба. — Что вы о ней знаете? Когда вы ее видели?

Я достал из папки фотокопии архивных справок, отразивших весь скорбный путь Лиды от ареста до гибели.

— Читай, дружок. Здесь вся правда о твоей матери.

Наверно, это было слишком сильное испытание. Краска возбуждения сменялась на его лице белизной испуга. Он читал. Одну и ту же справку он читал несколько раз. Он сравнивал крошечную фотографию, приклеенную к одной бумажке, с увеличенным портретом. Руки его дрожали, крепкие, тренированные руки отличного гандболиста. Он с недоверием посмотрел на меня, на Франца и снова углубился в лаконичные, занумерованные, аккуратно оформленные документы, которыми чиновники Третьего рейха фиксировали каждое свое преступление.