Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 44 из 78

Очень трудно разговаривать с молодежью. Особенно о прошлом. С них хватает забот о настоящем. А то, что прошлое может ожить и стать их будущим, в это им трудно поверить и еще труднее понять. А разве я, когда был юношей, мог поверить, что от ужасов мировой войны человечество отделяют считанные дни? Нет, не мог. И когда меня пытались просвещать, я, наверно, так же смотрел, как Ружица на меня. Что же делать? Как заставить их думать?..

22

К Шамову я ездил редко. Раза два был на совещании, потом приехал по его категорическому приказу получить новое офицерское обмундирование, «чтобы хоть по внешнему виду стать похожим на коменданта». Когда я переоделся во все новое и почувствовал уютную легкость хромовых сапог, сам себе показался значительней и умней. Представил, какими глазами посмотрят на меня друзья-содлакцы и прежде всего Люба. Я не особенно приглядывался к тому, во что она одета, но сейчас вспомнил ее черную юбчонку и широкую, не по плечам, кофту. Вспомнил, и захотелось мне порадовать ее каким-нибудь барахлишком.

Местный военторг распродавал кое-какие трофейные вещи, в том числе и для женского персонала Красной Армии. Все товары лежали на прилавках навалом — все дешевенькое, но пестрое, в цветочках, с блеском искусственного шелка. Несколько девушек-регулировщиц в гимнастерках, должно быть только что приехавшие с нашей стороны, ходили от прилавка к прилавку возбужденные, с лихорадочными глазами. Нетерпеливыми, огрубевшими пальцами перебирали они забытый за годы войны ширпотреб: прозрачные чулочки, тонкое белье, платья с короткими рукавами. На их лицах переплелись и радость, и растерянность, и боязнь проглядеть что-то самое нужное и красивое. Они бросали одно и хватались за другое. Они выросли и стали девушками за эти черные годы, а дома, в своих разоренных деревнях, донашивали все обветшавшее, что осталось от старших. Высокая чернобровая украинка, увидев туфли на высоком каблуке, даже вскрикнула: «Доннер веттер! Шо я бачу!»

Я подыскал дивчину, ростом и фигурой похожую на Любу, и попросил ее подобрать на свой вкус все, что нужно девушке, у которой ничего нет.

Приехал я домой, вызвал Любу и, как фокусник, открыл перед ней полный чемодан:

— Получай приданое!

Она уставилась в чемодан и долго не могла от него оторваться. Стоит и молчит. Вскинула на меня глаза, серьезно, даже как-то опасливо вгляделась и снова — вниз, в сокровища, отливавшие всеми цветами.

— Чего стоишь? Бери, переодевайся. Будь хоть по внешнему виду похожа на секретаря комендатуры.

— Это мне? — спросила недоверчиво.

— Нет, это я натяну чулочки поверх портянок, а подвязки пристрою к портупее.

Она опустилась на колени, осторожно, как мину с секретом, приподняла чулок цвета загоревшей ноги. Осторожно просунула внутрь пятерню, распялила и увидела сквозь ткань каждый свой ноготок. Вдруг упала головой в шмотки и заревела, как будто перед ней был не чемодан с вещами, а гроб с покойником. Я даже испугался — ожидал радости, а вызвал горе. Потянул ее за плечи.

— Что ты, Любаша?

Она подняла голову, на зареванном лице смех, что-то бормочет, но я только и слышу, как в первую нашу встречу:

— Сергей Иваныч… Сергей Иваныч…

— Хватит разливаться, все обмундирование промокнет. Неси к себе. Неудобно, зайдет кто, подумает, что я тут торговлю открыл.

Помог ей закрыть чемодан. Она пошла уже с ним к дверям, потом бросила, кинулась ко мне, ухватилась за шею, поцеловала где-то за ухом и только после этого унесла подарки.



Дня два она ходила в старом. Как я после узнал, ее подружки из местных подгоняли все по фигуре и учили, что с чем носить. А на третье утро вошла в полном параде. Вошла потупившись, на меня не смотрит, вся красная, даже шея огнем горит.

— Это откуда к нам такая красивая гражданка забрела? — спросил я, искренне дивясь, до чего же меняет женщин нехитрый наряд. — Неужто Любаша?

— Перестаньте, Сергей Иваныч, — взмолилась она. — Ей-богу, все скину и в печку покидаю. И так проходу не дают, глаза пялят, а тут еще вы.

— Не буду. И смотреть не буду, и говорить — будто нет тебя. Ладно?

Хотя она удовлетворенно кивнула, но вертелась вокруг стола так, чтобы я все до мелочи разглядел.

Может быть, случайно так совпало, но, после того как Люба переоделась, она совсем иначе стала на меня смотреть. Дольше задерживала глаза, а к почтительной нежности прибавилось еще что-то серьезное, тревожившее мое и без того неспокойное сердце. Поймав как-то такой взгляд, я шутливо спросил:

— Стараешься?

Она обиделась и дня два даже близко не подходила.

Я давно собирался съездить в бывшее имение «гнедиге фрау», в котором теперь заправляла местная беднота. Трофейщики все еще не могли добраться до Содлака, и мне давно следовало бы хозяйским оком проверить, что сталось с брошенным там имуществом.

Люба восседала впереди рядом с Францем. Открытая машина не мешала теплому ветру трепать ее ничем не повязанные волосы. Привыкнув к своим обновкам, она держалась в них свободно, даже горделиво. Не знаю, что за мысли занимали ее, когда на комендантской машине она повторяла тот самый путь, который три года назад проделала в обрешеченном грузовике для перевозки скота, но была она молчаливей обычного и разговорилась не сразу.

Дорога была для меня новая, и озера, вдоль которого она тянулась, я не видал. Широкое, недвижимое, оно с зеркальной четкостью отражало все, что в него гляделось. За каждым поворотом открывалось неожиданное. То возникали вдали порушенные временем стены старинного замка с одинокой, висящей над былым рвом сторожевой башней, то вырастал на холме нарядный дом под красной крышей, и пока мы огибали его, он будто сам поворачивался, провожая нас десятками стеклянных глаз. И так все кругом было чисто, закруглено, такая висела тишина, словно от сотворения мира не знали здесь люди, что такое война. А каких только армий не видали эти земли, сколько крови было здесь пролито!

Меня всегда удивляло, как ловко и быстро умеет природа убирать за человеком. Все, что он разворочает в гневе или по глупости, она аккуратненько подметет, прикроет травкой, еще цветочками украсит. А после запустит ворчливый ручеек, поднимет из ничего рощицу — и все как было, живи наново, забудь все страшное.

Мы въезжали в село — каменный городок с добротными домами, на каждом из которых было выведено имя владельца, с бетонированными скотными дворами, выровненными по линейке аллеями и цветниками. Здесь жили немецкие колонисты.

День был воскресный. На длинных скамейках сидели старики в черных костюмах, черных шляпах, со скорбно-торжественными лицами, как будто еще находились в кирке. Женщины, тоже в длинных черных платьях, завидев нас, ускоряли шаги и сворачивали в проулки. Франц остановил машину, чтобы долить воды в радиатор, а я вышел размять ноги. Люба не шевельнулась, высокомерно поджала губы и ни на кого не смотрела.

Никто к нам не подошел. Старики только приподняли шляпы в знак приветствия. Мне хотелось заглянуть в какой-нибудь дом, и я попросил Франца перевести мою просьбу, самую подходящую во всех случаях — попить. Мы подошли к ближайшему крыльцу. Вышедшая навстречу хозяйка внимательно выслушала Франца и вежливо пригласила нас в комнату, обставленную по-городскому — красивыми нужными вещами. Со стен на меня смотрел веселый парень в военном кителе, украшенном железным крестом. Совсем еще мальчишка. Под портретом была прибита зеленая веточка хвои и подробно написано, когда парень родился, где и когда сложил голову за великую Германию и что-то еще, вроде того, что ему очень хорошо на том свете. Всяких надписей — образцов божественной и житейской мудрости — было много на ковриках и салфетках. Даже на кружке, в которой хозяйка принесла воду, голубым по коричневому была выписана какая-то нравоучительная фраза.

— Я не здесь мучилась, — сказала Люба, когда мы выехали из села. — А другие наши девушки много тут слез пролили.