Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 25 из 78

— Вон! — рявкнул я так, что перевода не требовалось, а из приемной вбежал дежурный, видимо решивший, что покушаются на мою жизнь. — Выпроводите этого господина, — сказал я ему, — и никогда на порог комендатуры не пускайте.

И еще я распорядился дать мне минут десять передышки перед следующим посетителем. Встал, походил, разгоняя кровь в отсиженных ногах, и не мог не поделиться с Лютовым все еще бурлившими чувствами:

— Подумайте, какая каналья!

Лютов хмуро молчал, только удивленно пожал плечами, а чему он удивлялся, так и не сказал.

Билл ворвался без очереди. Он вообще не признавал никаких бюрократических рогаток, служебных чинов и церемоний. Не знаю, как он обращался бы с Шамовым, а со мной вел себя, как друг-приятель. И я не мог сердиться на этого симпатягу, у которого и ворот рубахи, и душа всегда были нараспашку. Он никогда не унывал, не юлил и не заискивал, чувства, свои выражал открыто; если улыбался, то показывал все свои крепкие зубы, а если смеялся, то во все горло.

Лютов английским владел, но, прежде чем переводить, часто американца переспрашивал. Я уже знал, что Билл, выполняя интендантские обязанности в группе английских летчиков, не очень был разборчив в средствах. Посещая окрестные деревни, он не стеснялся облагать немецкие хозяйства продовольственным налогом и брал все, что считал нужным для своей команды. Сначала крестьяне помалкивали, но когда узнали, что появился комендант и полиция, стали жаловаться на повышенный аппетит американца. Стефан предупредил меня, что имел неприятный разговор с Биллом и, наверно, тот придет жаловаться. Так и произошло.

— Союзники мы или не союзники? — спросил он меня.

— Союзники, — согласился я.

— А кто кого бьет — мы их или они нас? — продолжал допытываться Билл.

— Послушай, Билл, ты не заходи издалека, а давай по прямой — чего ты хочешь?

Билл захохотал и, перегнувшись через стол, потрепал меня по руке.

— Хорошие вы парни, русские! Не хуже наших, будь я проклят, если не так. Ты меня сразу поймешь. Кушать мне надо? Ам-ам, — пояснил он, показывая пальцем на открытый рот. — И еще у меня пятнадцать человек, сбитых этими немецкими гангстерами. Мало мы у них в лагере поголодали?

— Ну, ты-то не особенно отощал. И никто голодать тебя не заставляет. Паек получаешь?

— Американцы не любят паек. Мы должны получать сколько нужно.

— Война еще не окончена. Вот подойдут ваши войска, передадим вас в целости и сохранности — и будешь там требовать сколько угодно.

— А зачем мне ждать? Рядом на фермах телята, поросята. А если бы я на своем «Боинге» закидал их бомбами? Много от них осталось бы? Пусть скажут спасибо. А они жалуются твоему полицейскому, и он говорит: «Нельзя!» Потому что он не русский, не союзник.

— Он не русский, но союзник. И правильно говорит. Это я приказал ему говорить «нельзя». Если бы ты их разбомбил, когда здесь были нацисты, это была бы война, а так — это грабеж.

— Так ты с ними заодно?

— С кем?

— Со швабами.

— Я заодно с порядком, Билл. Для этого я сюда и назначен. Ты у себя в Америке частную собственность уважаешь?

— Плохой ты большевик, — укоризненно сказал Билл. — Я знаю, у большевиков все долой: царя долой, бога долой, частную собственность долой, порядок долой. А ты…



Я не собирался разгребать мусор, накопившийся в его голове, и резко оборвал:

— Брать у частных лиц принадлежащее им имущество я запрещаю, и обсуждению мой приказ не подлежит. Есть у меня другое предложение. Неподалеку от Содлака осталось большое брошенное нацистом имение. Там много скота и птицы. Пока их не забрали наши трофейные команды, коров нужно кормить и доить. Вот и поезжайте всей командой, поработайте там и пейте молоко, ешьте кур сколько влезет.

— А сколько будешь платить? — заинтересовался Билл.

— Платить не буду, зато еда бесплатная. Ведь не год вам работать, от силы недели две-три.

Билл долго хохотал, хлопая себя по ляжкам.

— Ну и хитрый ты, комендант! Какие это трофеи — коровы? Это мы тебе скот сохраним, ты его к себе домой угонишь, ферму заведешь, а мы с пустым карманом уедем.

Он уже мне надоел, и появилось желание послать его к черту, но забыть, что имею дело с человеком, помогавшим нам бить гитлеровцев, я тоже не мог. Старался объяснять спокойно:

— Весь брошенный скот принадлежит не мне, а государству. У тебя в Штатах немцы ни одной коровы не убили, не угнали. Там войны не нюхали. А у нас дети без молока сидят. Тебе этого не понять. Хочешь есть, сколько считаешь нужным, — работай. Не хочешь — неволить не буду. — Я встал, давая ему понять, что больше у меня нет времени с ним дискуссировать.

Он понял и сразу переменил тон, добродушно усмехнулся, стал покладистым.

— Я со своими парнями поговорю… Союзники мы или не союзники?

— Союзники.

— Тогда приходи к нам, виски нет, а вина хватит.

Ноябрь 1963 г.

…Живы еще сотни людей, которые могли бы рассказать о Степане не по личным воспоминаниям, а больше по слухам, расцвеченным народной фантазией. Я знаю по крайней мере пять разных версий его гибели, одну красивее другой. И хотя я был рядом с ним, когда осколок немецкого снаряда оборвал его жизнь, я не опровергаю «очевидца», рисующего небывало эффектную картину смерти русского партизана. Ведь в главном рассказчик прав. Так ли уж важно, что подвиг, о котором он рассказывает, Степан совершил в другое время и в другом месте, а слова, кем-то подхваченные, были произнесены Степаном в иной обстановке? В писаной истории столько неточностей, а часто и неверно изложенных событий более крупного масштаба! Нужно ли спорить с народной памятью, по-своему отдающей дань благодарности любимому герою?

Даже мы, шагавшие рядом с ним и оставшиеся в живых, по-разному теперь вспоминаем его поступки и высказывания, хотя сходимся в одном — благословляем тот час, когда встретились с ним и стали его соратниками.

Когда мы подожгли дрезину и спустились в заросший овраг, у нас в запасе было неопределенное время. Дрезина ходила не по расписанию, и никто не мог сказать, когда начнут о ней тревожиться в лагере или на станции. Поэтому шли мы так, как будто за нами уже гнались по пятам. Темп задал Степан. Темп, в котором мы потом жили почти шесть месяцев.

Степан был еще в той же полосатой, грязной одежде каторжника, но теперь она казалась на нем маскировочным нарядом, под которым скрыта настоящая командирская форма. С автоматом на распрямившейся шее, с широко открытыми глазами и звучным голосом, какого мы никогда у него не слышали, он был среди нас первым, кто в полной мере ощутил счастье освобождения. Меня и Робера он отрядил в хвост нашей растянувшейся цепочки — помогать отстающим. Ондрей и Ян поддерживали Болеслава. А Степан шел впереди широким, уверенным шагом, сверяя направление по карте и компасу.

Примерно через час мы вышли на берег обмелевшей за лето реки. Здесь мы залегли в кустах, а Степан с Ярославом осторожно двинулись дальше. Вскоре они встретили тех, кого искали. Два широкоплечих парня в холщовых рубахах и самодельной деревенской обуви из сыромятной кожи вышли им навстречу. Тут же в маленькой бухточке лежал на воде плот — несколько связанных бревен. Он не был рассчитан на нашу возросшую команду, и проводники предложили перевезти нас в два захода. Но никому не хотелось оставаться и ждать. Пятеро скинули одежду и пустились вплавь.

Отталкиваясь длинными шестами, мы преодолели узкую стремнину. На другом берегу нас ждали еще четверо таких же здоровенных ребят. Они разрубили веревки, которые стягивали плот, и, оттолкнув бревна подальше, пустили их по течению.

Почти двести километров прошла эта партизанская группа, чтобы встретить нас и вывести из опасной зоны. Они шли в край, где еще не было никакой партизанской борьбы, и потому ничем себя не выдавали. Как бесшумно они пришли сюда, так же бесшумно вернулись вместе с нами.

Эти дни перехода запомнились мне маленькими радостями бытия, непрерывно напоминавшими: «Ты свободен! Ты свободен!» Каждый кусок настоящего хлеба, аромат козьего сыра и бараньего сала, чистая рубаха, деревья, не огражденные колючей проволокой, пустая шутка, вызвавшая громкий смех, — все было внове, все переживалось, как возвращение потерянного и открытие неведомого. Удивленными глазами смотрели мы друг на друга — такой разительной была перемена, происходившая с каждым, кто освобождался от въевшегося в душу рабского страха. Все, что еще вчера было задавлено и скрыто, вышло наружу — способность улыбаться, петь, размышлять, спорить.