Страница 30 из 31
…С первых дней моего пребывания в аспирантуре мне много писали писем товарищи по учебе в институте. С начала осени их письма стали приходить в конвертах с треугольниками красноармейских штемпелей вместо марок. А одно письмо оказалось коллективным от нескольких человек, оказавшихся в Ленинграде и даже живших вместе в одной казарме. Мне разрешили навестить будущих танкистов. При встрече с ними я чувствовал себя словно бы виноватым за то, что отсиживаюсь за их спиной со своей аспирантской отсрочкой призыва до 1 сентября 1941 года. А ребята мне отвечали, что они ведь и призваны всего на один год, и раньше, чем я окончу аспирантуру, уже к концу 1939 года, снова будут «на гражданке» с военными билетами командиров запаса. Мог ли кто из нас знать, что в конце 1939 года начнется война с Финляндией, а потом их годичный срок для многих растянется на вечность, и лишь немногим посчастливится пережить лихолетье 1941–1945 годов. Единственным из моих сокурсников-физиков, кого я встречу после войны, будет тот самый Мекеша, с которым мы последний раз виделись в Мариуполе на учительской конференции. И о нем будет мое стихотворение.
Учителю физики Никифору Маринцеву
посвящается
Добавлю в прозе: дед, раздражающий чиновников своими заботами и нуждами, с которыми его можно безнаказанно и до бесконечности гонять по бумажному кругу. (Увы! – не только чинуш раздражают деды-ветераны. Скажем, подходит к очереди у гастронома молодой балбес с дружками и спрашивает: «За чем очередь?». Узнав, что за праздничными наборами для участников войны, острит под хохот дружков: «А я думал, что вы все давно уже передохли!».)
Но все это будет не скоро. А пока что у меня завязалась переписка и с «гражданскими» однокашниками: с белобилетником Шурой Чебановым, математичками Верой и Таней. Мои письма в основном были о впечатлениях от Ленинграда. Вскоре получил я совместное письмо от Веры и Шуры и в ответном письме поздравил их как мужа и жену. Переписка с Таней заглохла. Последней весточкой о ней было странное письмо ее мужа, который на щиром украинском языке извещал меня, что живут они хорошо, «есть следы» (вероятно, это означало, что ждут ребенка), но все прошлое «мешает им жить». Бедная Таня! Какое прошлое? Неужели судьба одарила ее вздорным и ревнивым мужем, который и в самом деле будет «мешать жить» и ей, и себе самому? Получив эти письма, я невольно вспомнил и институтскую Веру-певунью, и свою первую школьную любовь Дусю, о замужестве которой узнал летом. Не без иронии подумал о том, сколько хороших девчат успел «выдать замуж», – а сам?…
А сам я был в плену проблемы, для решения которой пока что не видно было ни малейшего проблеска. Мать и сестра продолжали ютиться в жалком сарайчике в обстановке жесткого недоброжелательства, враждебности, мелочно-бытового террора. Они кое-что зарабатывали в детсадике, я им помогал из своей стипендии, – но проблема состояла в том, как избавить их от этого кошмара. Вот здесь были бы к месту слова: «Ну, а девушки потом». Но и девушки, к сожалению, долго ждать не могут, и больная мать в сарайчике долго не выдержит.
Пока что мне оставалось хотя бы найти дополнительный к стипендии источник материальной помощи маме и Оксане. Таким источником явилось чтение лекций студентам-заочникам Вологодского пединститута в зимних и летних сессиях. Уже в июле 1939 года в Вологде мне удалось заработать, по привычным для меня понятиям, кучу денег. Их хватило, чтобы основательно помочь матери и сестре, и самому приодеться, и даже купить себе первые в моей жизни карманные часы.
Но главное, я испробовал свои силы в чтении самостоятельного курса лекций – такого, какие в Ленинграде читались только профессорами и реже доцентами. И, кажется, получилось! Дирекция и деканат пригласили меня на зимнюю сессию заочников, и на следующее лето, и вообще…
– А вообще мы рады будем и насовсем принять вас у себя по окончании аспирантуры, – говорил мне декан. И добавил:
– Женим вас на кружевнице-северяночке. И край у нас хороший, и до Москвы, Ленинграда рукой подать.
И в самом деле: до чего же хорош этот край! Даже в июне, а значит, и все остальное лето, когда на юге все начинает чахнуть и выгорать от жары, здесь ласкает взор по-особому буйная, свежая и чистая зелень деревьев, всегда молодая сочная трава на зеленых лугах – все время такая же, какая бывает на юге только ранней весной, или, может быть, как мягкие нежные всходы озимой пшеницы, только очень густая. Понравился этот северный город еще и тем, что в нем, как и в Ленинграде, стояли белые ночи. От него веяло исконной Русью и русской твердостью в ратных делах, говорят, что и речка, впадающая вблизи института в многоводную Вологду, образовалась из оборонительного рва, отрытого в давние грозные времена. А до чего же доброжелательны и приветливы люди в этом краю с их неторопливой мягкой окающей речью, чем-то напоминающей мне родную украинскую речь! А парни – истые пришедшие из былин добры молодцы! И, конечно же, бесподобно хороши северяночки. К льняным косам и голубым глазам удивительно подходит особая белизна лица: не «брынзовая» и не матовая, конечно, а с едва уловимым пробивающимся из-под кожи румянцем, поистине – «кровь с молоком».
О вологодцах, как и вообще о россиянах, хочется сказать:
И нет вины вологодцев в том, что в украинских селах люди содрогались от одного только слова «Вологда», означавшего в их представлении ненасытное страшилище, проглатывавшее и заживо замораживавшее раскулаченные семьи, страшилище, опутавшее окрестный край паутиной из колючей проволоки. Проезжая из Ленинграда в Вологду и обратно, я не мог противостоять неодолимой силе, тянувшей меня к окну вагона, за которым пробегали прямоугольники концлагерей, четко очерченные в ночи пунктирами электрических огней. Этой силой была мысль об отце. Может быть, он здесь, в одном из этих прямоугольников, и не подозревает, что совсем рядом проезжает и думает о нем его сын…
Сегодня по случаю воскресенья я позволил себе поспать дольше обычного. Но и после этого не спеша взял гитару, настроил ее, взял несколько аккордов для проверки строя, подошел к детской кроватке, где в одной распашонке лежал на спине, тыча себе в ротик резиновым петушком, восьмимесячный Василек. Малышу нравилось, когда отец играл на гитаре и напевал над его кроваткой. Сам же он при этом мог в ритме делать ногами в воздухе «велосипед», восторженно улыбаться, «гукать», а изредка даже произносить какое-то слово, которое, по моему твердому убеждению, означало: «Папа!».