Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 56 из 172

Матушка садилась в кресло и милостиво говорила:

– Напрасно трудились. Куда мне такой ворох!

– Помилуйте, сударыня, нам это за радость! Сами не скушаете, деточкам свезете! – отвечали мужички и один за другим клали гостинцы на круглый обеденный стол. Затем перекидывались еще несколькими словами; матушка осведомлялась, как идут торги; торговцы жаловались на худые времена и уверяли, что в старину торговали не в пример лучше. Иногда кто-нибудь посмелее прибавлял:

– Вот, сударыня, кабы вы остальные части купила, дело-то пошло бы у нас по-хорошему. И площадь в настоящий вид бы пришла, и гостиный двор настоящий бы выстроили! А то какой в наших лавчонках торг… только маета одна!

– Именно только маета! – поддерживали хором и прочие.

Матушке очень нравились такие разговоры, и она, быть может, серьезно в это время думала:

«Вот оно! И все добрые так говорят! все ко мне льнут! Может, и графские мужички по секрету загадывают: „Ах, хорошо, кабы Анна Павловна нас купила! все бы у нас пошло тогда по-хорошему!“ Ну, нет, дружки, погодите! дайте Анне Павловне прежде с силами собраться! Вот ежели соберется она с силами…»

Через четверть часа прием кончался; матушка давала мне по горсточке орехов и пряников и спешила за работу.

Но продолжаю рассказ матушкина дня.

Работала она в спальне, которая была устроена совершенно так же, как и в Малиновце. Около осьми часов утра в спальню подавался чай, и матушка принимала вотчинных начальников: бурмистра и земского, человека грамотного, служившего в конторе писарем. Последнюю должность обыкновенно занимал один из причетников, нанимавшийся на общественный счет. Впрочем, и бурмистру жалованье уплачивалось от общества, так что на матушку никаких расходов по управлению не падало.

Старого бурмистра матушка очень любила: по мнению ее, это был единственный в Заболотье человек, на совесть которого можно было вполне положиться. Называла она его не иначе как «Герасимушкой», никогда не заставляла стоять перед собой и пила вместе с ним чай. Действительно, это был честный и бравый старик. В то время ему было уже за шестьдесят лет, и матушка не шутя боялась, что вот-вот он умрет.

– Что я тогда? Куда без него поспела? – загодя печаловалась она, – я здесь без него как в дремучем лесу. Хоть бы десять годков еще послужил!

Я как сейчас его перед собой вижу. Высокий, прямой, с опрокинутой назад головой, в старой поярковой шляпе грешневиком, с клюкою в руках, выступает он, бывало, твердой и сановитой походкой, из ворот, выходивших на площадь, по направлению к конторе, и вся его фигура сияет честностью и сразу внушает доверие. Встретившись со мной, он возьмет меня за руку и спросит ласково:

– Что, грачи-то наши, видно, надоели? Ничего, поживи у нас, присматривайся. Может, мамынька Заболотье-то под твою державу отдаст – вот и хорошо будет, как в знакомом месте придется жить. Тогда, небось, и грачи любы будут.



С матушкой он тоже обходился по душе, без церемоний.

– Слушайся меня, сударыня, пока жив! – говорил он ей, – умру; так и захотелось бы с Гарасимом посоветоваться – ан, его нет!

– Я и то слушаюсь, – шутя отвечала матушка.

– То-то; я дурного не посоветую. Вот в Поздеевой пустоши клочок-то, об котором намеднись я говорил, – в старину он наш был, а теперь им графские крестьяне уж десять лет владеют. А земля там хорошая, трава во какая растет!

– Что же вы зевали, в свое время не жаловались?

– Кому жаловаться и кто бы за нас заступился? А нынче, слышь ты, уж и давность прошла. Ты правды ищешь, а они тебе: нельзя, давность прошла – это на правду-то!

– Ну, погоди, погоди! Может быть, и оттягаем!

– Дай-то бог! Пошли тебе царица небесная!.. И т. д. и т. д.

Разговоры подобного рода возобновлялись часто и по поводу не одной Поздеевки, но всегда келейно, чтобы не вынести из избы сору и не обнаружить матушкиных замыслов. Но нельзя было их скрыть от Могильцева, без которого никакое дело не могло обойтись, и потому нередко противная сторона довольно подробно узнавала о планах и предположениях матушки.

Обыкновенно доклад вотчинных властей был непродолжителен и преимущественно состоял в приеме оброчной суммы, которая в Заболотье собиралась круглый год и по мелочам. Матушка щелкала счетами, справлялась в окладной книге и отмечала поступление. Затем подбирала синие ассигнации к синим, красные к красным и, отослав земского, запирала сумму в денежный ящик, который переезжал вместе с нею из именья в именье.

Часов с десяти стол устилался планами генерального межевания, и начиналось настоящее дело. В совещаниях главную роль играл Могильцев, но и Гарасимушка почти всегда при них присутствовал. Двери в спальню затворялись плотно, и в соседней комнате слышался только глухой гул… Меня матушка отсылала гулять.

– Ступай, голубчик, погуляй! – говорила она ласково, – по палисадничку поброди, по рощице. Если увидишь баб-грибниц – гони!

Это было самое скучное для меня время. Книг мы с собой не брали; в контору ходить я не решался; конюшни и каретный сарай запирались на замок, и кучер Алемпий, пользуясь полной свободой, либо благодушествовал в трактире, где его даром поили чаем, либо присутствовал в конторе при судбищах. Единственный лакей, которого мы брали из Малиновца, был по горло занят и беспрерывно шмыгал, с посудой, ножами и проч., из кухни в дом и обратно. Я бродил без цели и под конец начинал чувствовать голод, потому что и здесь, как в Малиновце, до обеда есть не давали. В Малиновце я тайком забрался быв кухню или на погреб и там чем-нибудь раздобылся бы; но здешний повар был мне незнаком, и просить было совестно. Одним слогом, праздность одолевала меня и располагала к нездоровым мечтам. Единственное развлечение состояло в том, что иногда попадался в траве упавший из гнезда вороненок, и я гонялся за ним, но боялся взять в руки: неравно ущипнет. Боялся я тоже лягушек, которых в роще было множество, и притом крупные: а что ежели она прыгнет да в лицо вопьется! Вообще мы были воспитаны в таком отчуждении от всего живого, что всяких пустяков боялись. Эта боязнь осталась за мной и в зрелом возрасте; мышь, лягушка, ящерица и до сих пор одним своим видом производят на мои нервы довольно сильное раздражение.