Страница 4 из 6
-- Ой, у нас же еще печенье есть! А я и не предложила... Вот, хоть домой возьмите... -- Я положила в пакет полпачки овсяного печенья и просто засунула ему в карман. -- Попьете дома чаю.
-- Знаете, Юлиан... он очень пострадал от историков последующих эпох... они не понимали... где подписать? и еще где? можно без расшифровки?
Пока мы спускались по лестнице, Кучка что-то говорил о Юлиане, о христинстве и язычестве и смотрел на меня с такой мучительной надеждой на понимание, что я боялась отвести взгляд или как-то не так пошевелить бровью -- вдруг получится скептическое выражение лица.
Оставалось несколько ступеней, когда вдруг -- резко -- его тяжелое тело дернулось вперед, едва не потащив и меня, державшую его под руку (ААА!) и -- я не смогла проследить траекторию движения (АААААА!), просто как-то нелепо растянулось у подножия лестницы (АААААААААААА!)
Я орала и не могла заткнуться, даже когда Кучка, напуганный, наверное, больше моим криком, чем своим падением, стал подниматься с пола и отряхивать одежду. Сверху, перепрыгивая через ступеньки, неслась Танька. Из кабинетов первого этажа высыпали люди.
-- Люда! -- ко мне подскочила Машенька. -- Ну, ну же! -- Она тряхнула меня за плечи. -- Что с тобой? Ну!
Я уже молчала. Стояла, смотрела на собравшуюся вокруг толпу и молчала.
-- Вечно шнурки развязаны у него, -- объяснила произошедшее Танька. -- Вот и запнулся. Но цел. Не волнуйся ты так.
Пострадавший никаких травм не получил, но выглядел очень растерянным и виноватым.
-- Я пойду... пойду... у меня... император... простите, Люда...
Машенька положила руки мне на плечи.
Я старалась не смотреть ей в лицо. Бедная, беременная! Могла перепугаться от моего ора -- и что тогда с ней было бы?
-- Простите меня... Я так орала...
-- Ничего, ничего...
-- Это у меня рефлекс какой-то... Когда-то я жила с отцом и бабушкой старенькой... она часто падала... от головокружения... иногда сильно ударялась... и я тоже всегда так... я не могу... просто само собой... я не знаю почему... они такие тяжелые... старики... Теперь все будут говорить, что я ненормальная...
-- Здесь все ненормальные. Это же институт. -- Танька пожала плечами. -- Успокойся, ну!
Меня трясло крупной дрожью, слова обрывались и катились одно за другим, считая копчиками ступеньки:
-- Напугала... бедного... а надо... было... отвести... расписаться... за технику...без-без-опасности...
-- Да его кто-нибудь отведет... Ну не плачь, не надо... Пошли ко мне, чайку попьем, -- Машенька взяла меня под руку.
Я освободилась:
-- Я...я лучше пойду покурю... Там, наверху, у нас... успокоюсь... а потом спущусь и чаю выпью...
И снова поднимаясь по этой длиннющей, ноголомной лестнице я входила туда, куда давно не хотела входить, туда, куда мне хотелось закрыть все двери и все щели.
В полу между досками, крашенными в коричневый цвет, щели были широкие, порой с полсантиметра, черные такие, с острыми зигзагами облупившейся краски по краям. Мне казалось, из них, из этих щелей, дуло холодом, хотя такого быть, конечно, не могло. Просто пол был очень холодным сам по себе. В квартире вообще холодно. Я поверх своего одеяла набросила несколько пальто, снятых с вешалки в коридоре. Старые пальто, которые когда-то носила бабушка, когда выходила из дому. Сейчас не выходит. Я лежала, замерев, под одеялом и пальто, и не хотела шевелиться, потому что пальто сползли бы с одеяла на пол. А я этого не хотела. Я хотела просто поспать -- как этого хочет человек, внезапно проснувшийся от холода в пять утра и кое-как соорудивший для себя теплое лежбище. Но кое-кто спать не хотел:
-- Мила-а-а... Саша-а-а-а... -- тянула бабушка. Раньше от этого ее голоса у меня шевелились волосы по всему телу и сердце обдавало холодом, я даже хвасталась друзьям (всегда ведь можно найти повод похвастаться, даже в такой ситуации!), что "моя бабка кричит так жутко, как я ни в одном ужастике не слышала". Но потом просто привыкла к этим протяжным крикам, просто перестала им верить, как и ужастикам верить перестают.
Спрашивать "Чего тебе?" было бессмысленно, но я спросила, уже заранее зная ответ:
-- Что-о?
-- Мила-а... Мила-а...
-- Ну что-о?
-- Мила-а...
-- В туалет?
-- Мила-а...
-- Отвести тебя в туалет, спрашиваю?
-- Мила-а... Принеси мне спички...спички...
-- Зачем?
-- Я серу с них сгрызу и умру... Отравлюсь и умру...
-- Да не выдумывай ты! Какая сера? Успокойся и спи!
Закрываю глаза и всеми силами пытаюсь уснуть. Она замолкает и начинает возиться в кровати. Через некоторое время слышу какое-то ерзание уже где-то внизу.
Бабка сползла с кровати и ползает по полу.
-- Ну что ты делаешь? -- Мне приходится встать. -- Зачем ты слезла?
-- Буду лежать тут... на холодном полу... заболею и умру...
-- да успокойся ж ты! Ну давай, вставай!
-- Не хочу!
Она кажется исхудавшей, кожа висит складками, но какая она тяжелая, господи, какая тяжелая, отец говорит: "Перед смертью человек начинает превращаться в землю, вот и тяжелеет..." Наверно, и я такой буду. Она упирается, не хочет вставать...
-- Па-а-ап, -- ору, -- па-а-ап!
-- Ну чё?! -- доносится сердитое из другой комнаты.
-- Помоги бабку поднять! Не могу сама!
-- Сама слезла -- сама пусть и встает!
-- Ну па-ап...
-- Она через пять минут опять слезет!
-- Ну па-ап!
-- Отстань!
Стаскиваю с бабкиной кровати подушку и одеяло:
-- На! Укутайся и так лежи!
Забираюсь в свою кровать и накрываюсь с головой. Надо надышать тепла.
Снизу -- возня, а потом жалобное:
-- Подними-ите меня! Мне холодно!
Вскакиваю:
-- Отец! Иди сюда, мать твою! Ты меня слышишь или нет?!!
Из соседней комнаты доносится крип кровати, удар ступней о пол, распахивается дверь, отец влетает в комнату, проносится мимо меня, хватает ползающую по полу бабку -- и одним сильным движением швыряет ее на кровать. С размахом. Так, что я слышу, как ударяется ее голова о стену. Тук. Просто -- тук.
Он ее убил. Убил. Убил. Я ору, ору и ору -- и замолкаю, только когда бабка недовольно потирает ушибленный затылок и отползает, комкая простыни, к краю кровати, чтобы перегнуться и достать снизу подушку и одеяло.
-- Ты... ты убить ее мог... идиот! -- набрасываюсь я на отца. -- Ты... ты видел вообще, как она... головой...
-- Ее ломом не пришибешь... -- отец пожимает плечами. -- Разоралась, блин...
-- Ты можешь ее убить!!! -- снова ору я. -- Да как ты не понимаешь?!!
-- Да ну тебя в баню, -- отец разворачивается и уходит к себе. -- Разбудила в субботу с утра, да еще и орет...
-- Соседей перебудили... -- бурчит бабка. -- Дали бы мне тихо помереть...
На кухне, на старой газовой плите я ставлю чайник. Сажусь на табуретку напротив него жду, когда он закипит, долго жду, а потом слушаю и слушаю его надсадный вой, как будто он один -- мой друг, один -- понимает, что я чувствую, и говорит со мной на понятном мне языке.
-- Ты воду уже по третьему разу кипятишь, -- говорит Танька. -- Чайник выключится, ты снова его включаешь...
-- Извини, пожалуйста.
-- Не извиняйся. Чаю уже себе налей. Выпей да успокойся. Кучку напугала своим криком так, что он теперь будет как твой друг Димка.
-- У меня... все друзья такие... и я сама.
Я выдохнула и наконец заплакала.
-- Господи боже, да не реви ты! Вот дура-то, а!
Отгородившись от нее ладонями, прижатыми к лицу, я продолжала рыдать в темноту.
Танька молчала.
Сперва иссякли слезы, потом потихоньку стала проходить дрожь.
Порывшись в сумке, я нашла носовые платки и тихо вышла в туалет: умыться и привести себя в порядок.
Когда я вернулась, Танька встретила меня таким взглядом, что вдруг ощутила себя на улице -- на морозе и без дубленки.