Страница 5 из 33
От восторга Горький плакал, не переставая: действительно, сидя в Сорренто, он с трудом представлял себе, какие грандиозные перемены происходят… ну, хотя бы только в Москве. Одна стройка сменяла другую. И Горькому начинало казаться, что все это делается исключительно для того, чтобы пустить пыль в его глаза. Более того, он под конец был почти уверен, что рабочие-строители, как только гости покидают какую-то стройку, так все тут же бегут на следующую проходными дворами: так они похожи друг на друга и с таким энтузиазмом исполняют одну и ту же работу.
Затем поехали на дачу товарища Уханова, где гостей ждали с нетерпением. Там Алексей Максимович и Макс познакомились с Генрихом Ягодой, первым заместителем Менжинского, занявшего пост председателя ОГПУ после смерти Дзержинского. Выяснилось, что Горький и Ягода родом из Нижнего Новгорода, жили неподалеку друг от друга и наверняка встречались, потому что приемный сын Горького, Зиновий Алексеевич Пешков, с рождения носивший фамилию Свердлов, что препятствовало поступлению еврея в императорское музыкальное училище, доводится Генриху Ягоде близким родственником.
Через несколько дней, когда официальная часть подошла к концу, Алексей Максимович решил заглянуть за изнанку жизни, которую ему показывали до этого. Переодевшись и загримировавшись, Горький, Макс, Крючков и Чуковский пошли пешком по Москве, заглядывая в пивные, чайные и столовые общепита. Маршрут был согласован с Крючковым, официально назначенным правительством личным секретарем писателя. Обедали в привокзальной столовой.
– А что, неплохо готовят, – похваливал Алексей Максимович. – И селедка хороша, и гарнир… А водка – давненько такой не пил: чиста аки слеза младенца. А котлеты по-киевски – выше всяких похвал. И что главное – недорого. А уж обслуга – в Неаполе такое отношение к посетителям не в каждом ресторане встретишь. Давайте, друзья мои, выпьем за светлое будущее России. Верю, что оно не за горами.
Чуковский в тот же вечер записывал в своем дневнике: «сидели за столом, на котором была закуска, водка, вино. Горький ел много и пил, радуясь, что ловко надул всех так, что его не узнали».
Потом была поездка по Волге.
Чем дальше от Москвы, тем настроение Алексея Максимовича становилось все мрачнее и мрачнее. Люди, встречавшие их, были подавлены, одеждой и унылыми лицами походили на нищих. И везде встречавшие провозглашали великого пролетарского писателя то почетным булочником, то пионером, то бондарем, то слесарем.
– Слава богу, в моем расписании нет сумасшедшего дома. Иначе меня бы сделали почетным сумасшедшим, – жаловался Горький своему окружению.
Вернувшись в Москву, Горький стал торопить Крючкова с возвращением в Италию. Но впереди были другие поездки и встречи.
ПеПеКрю и самому надоело изощряться в выборе маршрутов, подготовке к встрече своего подопечного с жителями тех или иных городов и городишек. Покончив с провинцией, собрались и поехали в Ленинград. По дороге Горький простудился и слег с высокой температурой, кашлем и насморком. Несколько дней лучшие врачи города не отходили от его постели. А тут еще письма, невесть каким путем попадавшие в его руки, которые «открывали Горькому глаза» на всякие ухищрения, показуху и откровенную фальсификацию, при этом изумляясь, как это он, великий писатель, не разглядел за декоративным фасадом действительного положения дел. Горький только вздыхал, читая подобные письма. И обязательно – без посторонних.
Потом были Соловки с театром, симфоническим оркестром, литературным журналом, учеными «очагами культуры», которые привели Горького в неописуемый восторг.
Вернувшись в Москву, Алексей Максимович почти сразу же выехал в Мацесту, где отдыхал Сталин, в надежде открыть ему глаза на многие проблемы, вряд ли различимые из зашторенных окон кремлевского кабинета генерального секретаря.
Сталин работал и здесь. В основном по ночам. Горький томился в одиночестве, оторванный от работы над романом, заполняя толстую тетрадь записями об увиденном и услышанном, в ожидании, когда освободится Сталин. А он освобождался ближе к вечеру. То есть к обеду. А за обедом – какой может быть разговор.
В один из последних дней Сталин уделил Горькому почти весь вечер. Они сидели на веранде санатория, вдали багровым огнем полыхало море, солнце плавилось в этом огне, погружаясь в его глубины. Тревожно кричали чайки, предвещая шторм.
Горький завел разговор о виденном в своих поездках, о тягостных впечатлениях, оставшихся в его памяти, о желании местных властей приукрасить действительность.
– А что вы хотите? – спросил Сталин, вприщур глядя на собеседника. – Так уж устроен мир, что если почетного гостя нечем порадовать во время встречи, то хотя бы сделать вид, что это только сегодня так некрасиво получилось, но завтра… завтра все будет по-другому. В свое время, находясь в ссылке в Нарымском крае, я много раз наблюдал, как ведут себя хозяйки в ожидании гостей. Они лишний раз вытрут скамейку и стол, и без того чистые, лишь бы не ударить в грязь лицом. Подождите, Алексей Максимыч, приедете через год-другой и увидите, что перемены к лучшему станут зримее без всяких прикрас.
– Да-да, Иосиф Виссарионович, такие традиции действительно существуют. Что ж делать: традиции – вещи весьма устойчивы по отношению к быстро меняющимся условиям существования. Я понимаю, что все, что я видел, неизбежно, но впечатление от этого лучше не становятся. Еще я лишний раз убедился, что правда в отношении того, что нас возмущает, вредна для стапятидесятимиллионной массы русского народа. Людям нужна совсем другая правда – правда, вселяющая надежду. Я еще Владимиру Ильичу говорил, что в такой стране такие огромные преобразования возможно проводить исключительно железной рукой, направляемой диктатурой власти. Потому что за годы войны, революций и повсеместной анархии русский народ одичал и озлобился. Особенно – крестьянин.
Сталин молча набивал табаком трубку, полагая, что ему добавить к сказанному нечего. И Горький, подождав несколько секунд, продолжил:
– Да, и вот еще что, Иосиф Виссарионович, я давно хотел вам сказать, да все как-то было не к месту, – начал он, подавшись к Сталину всем телом. – Я давно заметил, живя за границей, что сочинения «собственных корреспондентов» буржуазной прессы не так обильны и не так враждебны нам, как факты и выводы наших собственных самообличений. Густо подчеркивая факты отрицательного порядка, мы даем врагам нашим огромное количество материала, которым они умело пользуются против нас.
Сталин раскурил трубку, выпустил облако дыма.
– Что ж, это действительно имеет место. Но мы не можем без самокритики, дорогой Алексей Максимыч, – заговорил он негромко, тщательно расставляя слова. – Никак не можем. Без нее неминуемы застой, загнивание аппарата, рост бюрократизма, подрыв творческого почина рабочего класса. Конечно, самокритика дает материал врагам. В этом вы совершенно правы. Но она же дает материал – и толчок – для нашего продвижения вперед…
– Да-да, вы правы, Иосиф Виссарионович! – воскликнул Горький. – Я как-то не учел эту сторону проблемы. Хотя внимательно прочитал ваш отчет съезду партии. Действительно: волков бояться – в лес не ходить. Но только теперь, побывав во многих местах, в том числе и на Соловках, где посредством тяжкого труда идет перевоспитание заскорузлого человеческого материала в духе социалистических отношений, только теперь смог оценить – и то еще не до конца – те огромные преобразования, которые проводит партия. А я-то, старый оппортунист, бился головой об стенку, хотя дверь была рядом. И не заперта. Спасибо вам большое, Иосиф Виссарионович – просветили.
– Не стоит благодарности, Алексей Максимыч. Это лишний раз говорит за то, что русский писатель должен жить и творить в России.
– Вы совершенно правы. Более того, я по-новому взглянул на так называемые карательные органы. У меня сохранились самые благоприятные воспоминания о Феликсе Эдмундовиче, хотя мы частенько с ним не ладили. А здесь я познакомился с Генрихом Григорьевичем Ягодой и буквально влюбился в этого человека. Такая самоотверженность, такое уважение к человеческой личности и – вместе с тем! – такая решительность в борьбе с врагами революции! Вместе с ненавистью к этим врагам возбуждается гордость и радость, что у рабочего класса есть такой зоркий, верный страж его жизни, его интересов. Я был потрясен до слез, Иосиф Виссарионович. Честное слово! Ием более что у нас на памяти жуткие времена недавнего прошлого.