Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 7 из 21



Долго ждать не пришлось. Приехали члены судейской комиссии, и весь народ повалил в зал.

Остальное заняло с час. Огласили имена победителей, вручили призы.

Теперь пора было мне подумать и об отъезде. В редакции меня ждут, но поезд со станции уходит рано утром. По всему выходило: придется топать на станцию вечером и коротать там ночь. А идти до станции — километров восемь.

На улицу вышли Василий Ильич с Вяткиным. У Лукина настроение было явно хорошим.

— А вот и наша пресса. Так как показались вам соревнования? — спросил он.

— Очень интересно было смотреть, тем более, что я впервые побывал на таких соревнованиях.

— А они и проводились у нас в области впервые, — подчеркнуто сказал Лукин. — Это очень важно. У нас как привыкли? По старинке… Привяжут овцу и стригут. Хлопотно, долго, а тут сами видели, какая скорость. Хорошо бы об этом подробнее в газете написать, чтобы все поняли, как это важно.

— Обязательно напишу. Меня уже ждут в редакции с материалом, — ответил, я и не без умысла добавил: — Вот только с поездом плохо, а то бы материал сразу в номер пошел.

Василий Ильич посмотрел на меня понимающим взглядом и предложил:

— А вы езжайте со мной. Я вот кое-какие дела доделаю и поеду. К утру будем в городе.

Остаток дня я просидел на скамейке у дома, в котором остановился Лукин. У себя в комнате на втором этаже начальник управления вел долгий разговор с директором совхоза, я его ждал.

Феди и его машины что-то нигде не было видно.

Приехал он под вечер. Подогнал «газик» к крыльцу и озабоченно спросил у меня:

— Самого не видел? Не ругался он, что меня дома нет?

— Там он, — вздернул я подбородком к верхним окнам. — С Вяткиным совещается.

Федя успокоился.

— А я, знаешь, прощаться ездил, — сказал он. — Моя-то дуреха на седьмом небе от счастья: ковер получила. Я и отвез его домой.

Заходящее солнце освещало Федю с затылка, и у него розово просвечивали уши.

— Что бы ты, интересно, делал, если бы она и на третье место не вышла? — спросил я.

— Прощания бы не состоялось, — осклабился он. — Но, однако, вот вышла. Учись, корреспондент. Хочешь, я тебе совет один дам?

— Оставь при себе свои советы, ты мне и так за эти дни до чертиков надоел.

— Да брось ты, — обиделся Федя. — Я в Варламово тебя не свозил, да?

Ну, что было на такое ответить?

— Иди наверх, начальник твой тебя ждет, — сказал я.

— Это я и без тебя знаю, — ответил Федя и повернулся к двери.

Скоро он спустился вниз вместе с Лукиным. Василий Ильич попрощался с Вяткиным и сказал:

— Поехали.

— Корреспондент тоже с нами? — кисло спросил Федя, но тут же приободрился. — Вот и хорошо, может, путевые мемуары с нас напишет.



Открыв заднюю дверку кабины, я полез на кожаное сиденье и в полутьме больно ударился коленом о стоявшее в машине ведро. Оно брякнуло, и Василий Ильич перегнулся через спинку переднего сиденья.

— Это что у тебя опять там в ведре? — строго спросил он у Феди.

У шофера нахально заблестели глаза.

— Да анадысь возил я нашего зоотехника в Михайловку, а там у них парники. Так говорят: бери огурцов свежих, — а дальше Федя неожиданно заговорил высоким слогом. — Есть же люди на свете. У них там ферма овцеводческая, кругом степь одна, воды мало, а они парники разбили. Прямо патриоты, энтузиасты. Вот звал с собой корреспондента, чтобы написал о них, так ведь не поехал.

Но Лукин пропустил эту тираду мимо ушей и покачал головой.

— Добренькие.

— Так ведь не даром же, за деньги, — сказал Федя.

— Смотри у меня, — пригрозил Лукин и удобно привалился плечом к дверце кабины.

— Да что вы, Василий Ильич, — ответил Федя. — Все в самом аккурате получилось. Никто не в обиде.

Стемнело. Но машина далеко разгоняла тьму светом фар.

Шофером Федя был что надо — ничего не скажешь. «Газик» шел почти на пределе, но на заднем сиденье, хотя дорога и была неважной, почти не трясло. Зато ведро, притянутое веревкой к ободку спинки кресла, тяжеловато двигалось и давило мне на ногу.

Оранжевый свет фар то падал вниз, растекался широким пятном на дороге, то — на подъемах — кидался ввысь светящимся столбом.

Лукин потихоньку задремывал.

А я сидел на заднем сиденье, посматривал на круглый затылок Феди, на сонно привалившегося к спинке кресла Василия Ильича, и мне почему-то казалось странным видеть их, сидящих рядом.

Долго мы ехали молча. А потом Федя с материнской заботой в голосе проронил:

— Василий Ильич, если пить захотите, так я запас в термосе чай. Крепкий. Какой любите. И варенец есть — прямо из погреба.

— Спасибо, Федя. Пока не хочу, — сонно отозвался Лукин.

От их разговора мне стало неловко, словно я рывком открыл дверь в квартиру и застал хозяина ее еще не одетым.. Захотелось отодвинуться подальше, спрятаться, и я невольно глубже вдавился в мягкую спинку сиденья.

А машина быстро катила через степь по ночной дороге.

НА СТАНЦИИ

Поезда дальнего следования проскакивают станцию Костылики без задержки, лишь чуть поубавив скорость, — грохотнут по путям, охватят дежурного пронзительным сквозняковым ветром, рванут из рук флажок и… поминай как звали, только рельсы еще долго гудят от затихающего стука колес. В окне вагона редко когда забелеет лицо пассажира: на этом длинном перегоне между двумя городами станция мало чем отличается от десятка себе подобных и любопытства не вызывает. Особенно неприметна она зимой. Порыжевший вокзальчик с плоским крыльцом под железным навесом, деревянный пакгауз с большой, наподобие ворот, дверью, грузно осевшей на петлях, да жилые дома с крестовиками бревен по углам и с замерзшими редкими березами у окон становятся от сугробов поменьше, поприземистей и кажутся погруженными в сладковатую морозную дрему, а прозрачно-голубое пустынное небо над ними блестит, как лед, и выглядит холодным, ломким.

Останавливаются здесь только пассажирские поезда местного сообщения всего лишь два раза в сутки.

Начальник станции Потапов очень дорожит этим временем, всегда сам встречает и провожает поезда. Ходит вдоль вагонов в подбитой овчиной длинной черной шинели, вынутой к морозам из сундука, строго поглядывает по сторонам, покрикивает:

— Не толкайтесь, граждане пассажиры. Осторожнее. Все успеете сесть, — лицо его, багровея от холода, утрачивает сонливое выражение, каменеет, на него падает тень озабоченности и значимости.

Смотрит на часы и идет к вокзальчику, к еще висящему там станционному колоколу. Старая шинель его, с темными следами на плечах и воротнике от прежних знаков различия, погон и петлиц и с узкой серебряной полоской и звездочкой на каждом рукаве, хлопает полами по мерзлым голенищам кирзовых сапог. Ступает Потапов тяжеловато и чуть косолапо, оставляя в снегу глубокие, скошенные изнутри следы. Колокол бел и пушист от инея: звук получается глуховатым, смягченным, словно доносится из-под воды: «бом-бом-бом…»

От удара иней срывается с колокола и кружится, парит в воздухе, медленно оседая на снег.

За зиму Потапов полнеет, грудь его так распирает, что железные пуговицы на форменной куртке надрывают петли. Но душевно он устает. Днем его постоянно клонит ко сну, и он спит после обеда, а потом, кряхтя, тяжело горбясь над изъеденным ржавчиной тазом, гремит стерженьком рукомойника, плещет полными пригоршнями в лицо воду, но все равно долго еще — даже на улице, на морозе — голова у него мутная, а веки тяжелые. Хорошо себя чувствует он только вечером и до темна не уходит из прокуренной комнаты дежурного: ждет, когда с поезда сбросят почту. Домой возвращается с ворохом газет, вешает шинель на большой гвоздь, вбитый в дверной косяк, стаскивает у порога сапоги, развертывает портянки и в одних носках проходит по чистым половицам в комнату. Жена, управившись по хозяйству, уже вяжет платок, или рукавицы, или носки — разматывает и разматывает блестящими спицами клубок шерсти. Он молча ставит у печки низкую скамеечку, садится, греет спину и читает, вдумчиво шевеля бровями.