Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 6 из 8

Если — ДА…

Война? Обвинение в похищении, шантаже? Всеобщая мобилизация, ракеты? Или… Или прекрасный предлог для сидящих в Кремле, избавиться от слишком умеренного, не склонного к авантюрам, более трезвого и реалистического в вопросах политики, замедляющего на крутых поворотах ход, пожилого, больного почками не бойца, а кооператора? Предлог? Возможно. Но в то же время и новая вспышка на Ближнем Востоке. А Вьетнам? Мао Цзе-дун? Де Голль? Лишнее лыко в строку его антиамериканской политики… Бонн? И что с ним самим делать? Может, хватит уже одной Светланы с ее мемуарами и пресс-конференциями. Может, тоже начнет воспоминания писать? Конечно, интересно, но… А вдруг все-таки война? Часы пробили пять… шесть… семь… «За эту бумажку я мог бы получить миллион… — думал сидевший как изваяние рядом с президентом сероглазый переводчик. — В обоих случаях… Но она уже не в моих руках… Господи… Как жить с такой тайной на сердце? Миллион… Миллион…»

Часы пробили восемь… девять… десять… «А по вечерам телевизор…» Алексей Николаевич представил себя лежащим на диване в уютном, мохнатом халате… — И никаких «Правд», «Известий», «белых» ТАССов… И иногда с Александром Федоровичем по рюмочке «смирновской»…

Черноглазый переводчик вошел с последним, двенадцатым, ударом часов.

«Это ДО или ПОСЛЕ?» — лихорадочно проносилось в мозгу Джонсона. Сотая доля секунды на размышление.

«После! Он вошел не на самый удар, а на мелодию удара, замирающий звук его…»

Судьба трех с половиной миллиардов белых, черных, пепельных, оливковых, бронзовых, желтых, красных (и красных!) людей, населяющих земной шар, осталась без изменений.

Президент подвинул к себе массивную, горного хрусталя пепельницу. В ту же секунду вспыхнул длинный голубоватый огонек в руках обретшего уже прежнее выражение лица сероглазого переводчика и квадратный листик шероховатой бумаги улегся мягкой, серебристой горкой пепла на дно пепельницы…

Все! Остальное неинтересно. Остальное известно из газет. В американских подробнее, с деталями, в советских совсем неподробно и без всяких деталей.

Над Внуковом «Ил» сделал большой круг и стал снижаться. В кружок иллюминатора Алексей Николаевич увидел усеянное прижавшимися к земле самолетами поле, ангары, старое и прилепившееся к нему новое, стеклянное здание аэропорта, затем тоже стеклянный, но поменьше, параллелепипед правительственного Внуково-2… Бетонное поле было чистое, точно вымытое, и по нему черным табунчиком двигалась к месту посадки небольшая группа людей… Они…

Быстро пронеслись под бортом фруктовые деревья какого-то сада, аэродромные сигналы, прыжок, другой — и все…

— Москва, Алексей Николаевич, с благополучным прибытием на родину…

Громыко надевал уже зачем-то пальто, хотя, судя по сводке, в Москве было не меньше 25…

Ил в последний раз слегка качнуло, и он встал. Открыли двери и одновременно подвезли трап.

Алексей Николаевич взял портфель — просто так, чтоб что-нибудь было в руках — и, сделав шляпой приветственное движение экипажу, — те любезно, с нескрываемым чувством радости (наконец-то!!!) улыбались, — стал спускаться по трапу.





По большим бетонным плитам летного поля к нему, тоже с улыбками, но другого уже рода, такими знакомыми, такими привычными, такими отлежавшимися в боковых карманах, шли члены и кандидаты в члены ЦК КПСС в кремовых, пепельных, оливковых отутюженных костюмах, их жены, все полные, в кремовых, пепельных, оливковых, парижского или на худой конец американского происхождения жакетках…

О, Господи… И надо жать им руки… И тыкаться мордой в подбородок, уши… И улыбаться… Улыбайся, улыбайся, смейся, паяц…

Проверенные пионерчики уже вручали ему букеты живых, выращенных в спецоранжерее и тоже проверенных, не менее двух раз — в оранжерее и здесь, на аэродроме, — цветов…

И никакого тебе телевизора, дивана, мохнатого халата… И никогда уже рюмочки «смирновской»… Опять кабинет с дубовой панелью… И шепотом журчащие телефоны… И брови, и ямочки на щеках, и вечный перегар изо рта…

А впереди?

Через год с небольшим советские танки вступили в Прагу.

Рассказ этот написан в невеселую пору

Этот рассказ Виктора Некрасова добирался до типографского станка три десятилетия.

В очередной свой приезд в Москву (если я не ошибаюсь, было это за год до его вынужденного, случившегося 12 апреля 1974 года отъезда в эмиграцию) он дал прочитать только что написанного «Короля в Нью-Йорке» нескольким друзьям и добрым знакомым. Мы нелицеприятно и довольно весело обсуждали его — нет, не рассказ сам по себе, а образ жизни и мыслей правивших нами руководителей, навеявших ему это сочинение. И Некрасов тоже принимал в горячем обмене мнениями самое живое участие — так, словно речь шла не о его вещи, недвусмысленно формулируя свое отношение к тогдашним властям.

Это было тяжелое для него время — по полной программе его травили и по писательской, и по партийной линии, грозили, старались запугать, и я подумал, что издевательски бесшабашный рассказ он написал, демонстрируя, может быть, даже и самому себе, что на поклон он не пойдет, каяться не будет, не дождутся. Ни у Некрасова, ни у кого из нас, только что прочитавших «Короля», и мысли не было куда-то его предлагать — для Некрасова это было бы равносильно самоубийству: статья 70 УК, часть 1 — распространение клеветнических измышлений на советский государственный и общественный строй, на руководителей государства и партии. Хоть завтра начинай такой процесс.

Власти решили с ним не нянчиться: неисправим — зубодробительные проработки в писательском союзе и партийной организации были сочтены недостаточными, им стали заниматься все видящие и до всего докапывающиеся органы государственной безопасности. Девять хорошо знающих свое дело сотрудников сорок два часа проводили у него обыск, цель которого, как было написано в ордере, «обнаружение литературы антисоветского и клеветнического содержания» — в протоколе на 60 страницах было 100 пунктов, изъяли книги, журналы, рукописи… После этого в течение недели каждодневные допросы у следователей по особо важным делам, на которых Некрасову дали понять, что если он не «исправится» или не уедет на Запад, ему придется отбыть в «места не столь отдаленные» и заниматься в мало подходящих климатических условиях отнюдь не писательским трудом.

Так Некрасова вытолкнули в эмиграцию. Но и там наши власти его не оставляли в покое: когда в одной из радиопередач он иронически отозвался о «трилогии» Л. И. Брежнева (главным образом о «Малой земле»), его лишили советского гражданства. (Указ подписан 24 апреля 1974 года). Но еще до того циркуляром Главлита было запрещено упоминать в печати его фамилию и название его произведений, они вычеркивались даже из библиографических справочников. Книги Некрасова были изъяты из библиотек и большей частью уничтожены. Когда в 1975 году в Минске на Всесоюзном совещании, посвященном тридцатилетию Победы, Василь Быков в числе лучших произведений о Великой Отечественной войне назвал «В окопах Сталинграда», у него начались серьезные неприятности, от него требовали покаянных объяснений.

Целое поколение читателей четверть века не имело доступа к книгам Некрасова — и созданным до эмиграции, широко известным, прославленным, как «В окопах Сталинграда», а уж о тех, что он написал в Париже, и думать нельзя было. И даже после кончины Некрасова 3 сентября 1987 года цековские вершители судеб продолжали его преследовать, видимо, считая, что приговор, вынесенный писателю в 1974 году, не имеет срока давности и ни при каких обстоятельствах не может быть отменен. А ведь шли уже первые «перестроечные» годы. По указанию Е. К. Лигачева, тогда второго человека в партийной иерархии, в «Литературной газете» был снят некролог, написанный Василем Быковым. А напечатанный, несмотря на это в «Московских новостях» короткий некролог, в сущности сообщение, был расценен (о чем рассказывает в своей книге «Омут памяти» А. Н. Яковлев) Лигачевым на заседании Политбюро как антисоветская выходка. Тут, наверное, было бы справедливо вспомнить, что Некрасов был не только автором одной из самых лучших книг о войне, но и участником Сталинградской битвы, в то время как Лигачев доблестно защищал родину в Новосибирске на трудной комсомольской работе.