Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 202

Живая память. Великая Отечественная: правда о войне. В 3-х томах. Том 3.

Кузнецов Николай Герасимович, Твардовский Александр Трифонович, Сергеев Борис Федорович, Киселев Владимир Леонтьевич, Петров Михаил, Петров Николай Александрович, Васильев Александр Александрович, Ворожейкин Арсений Васильевич, Телегин Константин Федорович, Жуков Георгий Константинович, Карпеко Владимир Кириллович, Антокольский Павел Григорьевич, Гареев Махмут Ахметович, Конев Иван Степанович, Коробейников Максим, Ортенберг Давид Иосифович, Неустроев Степан Андреевич, Полевой Борис Николаевич, Щипачев Степан Петрович, Харитонов Владимир Александрович, Исаковский Михаил Васильевич, Кедрин Дмитрий Борисович, Леонов Борис Андреевич, Федоров Владимир, Ветров Илья, Гришин Виктор Васильевич, Кисунько Григорий Васильевич, Колосов Михаил Макарович, Леонтьев Александр Иванович, Кулаков Алексей Иванович, Корольченко Анатолий Филиппович, Степичев Михаил Иосифович, Матвеев Сергей Александрович, Виноградов Владимир, Батов Павел Иванович, Василевский Александр Михайлович, Колосов Владимир Валерьевич, Граши Ашот, Воробьев Михаил Данилович, Доризо Николай Константинович, Кочетков Виктор Александрович, Ленчевский Юрий Сергеевич, Каменецкий Евгений, Голиков Алексей Николаевич, Суворов Георгий Кузьмич, Мясников Валентин Николаевич, ...Леонов Леонид Максимович, Троицкий Николай Алексеевич, ...Курчавов Иван Федорович, Василевский Владимир Иванович, Мельников Федосий


Я смотрю на Сергея Орлова и вдруг вспоминаю устремившихся к нему фоторепортеров в Стамбуле. «Типичный русский…» Что ж, они правы. Он — типичный русский… Но не своей рыжей бородой. Бесстрашием в бою. Любовью к жизни. Искренностью в творчестве. Чисто русской интонацией в каждом своем стихе, большом и малом. И еще оптимизмом, которым наградила его природа не на одну — на две жизни сразу!

Добрый наставник

С Невского плацдарма я возвращался удрученным. Прежде всего, надо знать, что это за плацдарм: полтора километра по фронту и шестьсот метров в глубину; огонь противника ужасающий, жертвы с нашей стороны огромные: живые не успевали подбирать мертвых, и павшие лежали на правом и левом берегах Невы. На левый берег я переправлялся в одной лодке с майором из разведотдела армии, а на правый доставил его останки, завернутые в плащ-палатку.

Самая главная беда — не удалось решить боевую задачу и прорвать оборону врага.

Разве могло быть настроение радужным?

Политотдел армии ютился в Озерках — до войны очень красивой деревушке, разбросавшей свои дома по живописным бережкам небольшого круглого озера. В одном из домов обретался и я. Отчасти мне повезло: топчан мой стоял рядом с печкой, спать было тепло. Вот я и надеялся, возвращаясь в Озерки: отосплюсь за все бессонные ночи. Следует добавить, что промерз я до костей, был голоден и устал до изнеможения. Поспать у печки — да какое же это блаженство!

Но на моем топчане лежал в шапке и сапогах какой-то незнакомый человек. Спал он мертвецким сном и, как будто в удовольствие себе, слегка похрапывал. Матрас, спустившийся к раскрытой дверце печки, успел изрядно истлеть, ядовито смердел, но спавший ничего не ощущал. В ярости я готов был столкнуть незнакомца с топчана и наговорить ему массу дерзостей, но что-то удерживало меня, и я лишь тронул его за костлявое плечо. Он вскочил и смотрел на меня робким, растерянным взглядом.

— Кто вы такой? — строго спросил я.

— Я… я из Ленинграда, — ответил он невпопад и стал протирать заспанные глаза.

Тех, кто приходил к нам из великого города-мученика, мы любили сердечно и очень жалостливо, сознавая, что, кроме любви и жалости, мы ничего им пока дать не можем, не в наших силах.

— Да кто вы? — повторил я вопрос уже мягким тоном.

— Поэт Рождественский. Всеволод Рождественский.

Перед поэтами, как и вообще перед писателями, я благоговел.

— Ложитесь. Только не надо было сжигать матрас, он еще пригодится, — сказал я Рождественскому и даже попытался улыбнуться.

— Извините, я так крепко спал! — произнес он виноватым голосом.

Лечь снова он отказался, и его место занял я, примостившись на уцелевшей половине матраса.



Такой была моя первая встреча с этим человеком.

Потом я узнал, что Рождественский приглашен в политотдел армии для не совсем обычного дела. Он и его коллеги Лев Левин и Дмитрий Щеглов должны были написать в стихах обращение снайперов ко всем бойцам. Задача не из простых, если учесть, что первый из авторов был критиком, а второй — драматургом. А тут надо сочинить едва ли не целую поэму, да еще былинным стилем, что-то вроде: «Ой ты гой еси, добрый молодец!..» Никто из этой троицы в такой манере не писал. Даже Рождественский.

Теперь я их видел ежедневно. Трудились они с утра до вечера, по соседству со мной, и я все время слышал, как соавторы что-то доказывали друг другу. Последнее слово, если не ошибаюсь, всегда оставалось за поэтом. Им не приходилось полагаться на одно лишь вдохновение, у них были жесткие сроки, и они должны были уложиться с точностью до одного часа.

Позднее в соседних Колтушах состоялся слет истребителей немецких оккупантов. В конце зачитывалось стихотворно-былинное обращение. Встретили его аплодисментами, порадовав авторов, до того мало веривших, что у них что-то получится.

Тогда я впервые увидел улыбку и на лице Всеволода Александровича Рождественского.

Фронтовая судьба надолго свела меня с ним. Я в то время был старшим инструктором по информации политотдела армии, а где узнать про все новости, хорошие и плохие, как не у информатора! Вот и заходили ко мне в землянку многие газетчики.

Газетчиком стал и Всеволод Рождественский.

Он чаще других заходил в мою землянку. Нет, не извиняться за сожженный матрас, хотя делал он это многократно. Были у него веские причины: интерес к армейским событиям, к героям боев, к новостям, которые могли быть у информаторов. Кроме того, Всеволод Александрович родился в Царском Селе, провел там детство и молодость, самозабвенно любил этот живописный уголок, а я из города Пушкина, то есть бывшего Царского Села, уходил на фронт и тоже очень любил этот чудесный город-парк. Мы вспоминали былое, иногда по разведсводке я рассказывал, что сейчас происходит в оккупированном Пушкине. Известия одно хуже другого, но мы верили в скорый (к великому сожалению, он не стал таковым) час освобождения, мечтали вдвоем погулять по паркам, полюбоваться тихими прудами и изумительными памятниками. Была и еще одна причина: в перерывах между боями, очень кратких, я писал небольшую книжечку о подвигах понтонеров на Неве. Книжечку маленькую, но такую для меня дорогую: она была первой в моей творческой биографии. И Всеволод Александрович был первым и очень доброжелательным консультантом, что не мешало ему быть и строгим, взыскательным судьей.

Постепенно наше общение сделалось настолько постоянным, что обойтись без встречи с ним казалось невозможным. Рождественский стал для меня первым литературным университетом, посвятившим в святая святых — творческий процесс. Неназойливо и потому доступно, увлекательно он знакомил с литературными жанрами, с пониманием сюжета и композиции, с созданием образа героев.

Его авторитет был непререкаем. Объяснялось это и тем, что еще до войны я почитал его как превосходного поэта, в совершенстве постигшего великие тайны Поэзии, и тем, что он не только знал секреты стихосложения, но и отлично разбирался в законах прозы, драматургии, умел без предвзятости оценивать художественные произведения, проявляя чуткость и понимание. К тому же он лично знал Максима Горького и Владимира Маяковского, Ларису Рейснер и Александра Блока, Ольгу Форш и Александра Грина, дружил с Сергеем Есениным, был в добрых отношениях с Николаем Тихоновым и Александром Прокофьевым, Алексеем Толстым и Вячеславом Шишковым, со многими известными композиторами, художниками, артистами. Начнет рассказывать — и сидишь ты перед ним совершенно очарованный манерой спокойного, но захватывающего повествования. Он умел «преподносить» своих героев, отводя себе очень скромную роль: он был как бы за ширмой, на сцене всегда действовали другие.

Иногда наши встречи прерывались командировками на передовую — его или моей. Однажды во время поездки в горнострелковую бригаду (она действовала во мгинско-синявинских болотах) я был восхищен подвигом лейтенанта-пулеметчика Ивана Смирнова. Он защищал свой рубеж до последней возможности. Даже раненый, оставаясь один у «максима», он не покинул боевого поста. Его поливали огнем из пулеметов — Смирнов выдержал, не дрогнул. Обрушили на него десятки мин — он оглох, но не сдвинулся с места. Тогда обозленные фашисты направили против него танк. Иван пропустил стальное чудовище, а потом прострочил пехоту огнем своего пулемета. Вышел из строя и «максим»; Смирнов схватил винтовку павшего солдата и повел стрельбу из нее. Лейтенант погиб под гусеницами танка, когда вражеская машина во второй раз стала утюжить место, где сражался двадцатидвухлетний герой-пулеметчик.

Об этом славном парне я написал очерк, который на второй или на третий день появился в армейской газете «Ленинский путь». И тем же утром забрел ко мне уставший Всеволод Александрович: он только что вернулся с передовой, но ему было не до сна.

— Меня потряс этот человек, — сказал он, и голос его дрогнул. — Какое мужество, какая верность своему воинскому долгу! Я хочу написать о нем стихи.

Я знал, что Всеволод Александрович не принадлежит к числу поэтов, способных быстро откликаться на то или иное событие; он, пожалуй, более «академичен», и долгое раздумье над поэтическими образами было для него нормой. Но война шла жестокая, и раздумывать долго поэт не имел права. Через день-два в армейской газете появились его стихи, а через неделю их уже распевали в части, подобрав подходящий мотив. В стрелковом батальоне, где сражался герой, песня стала любимой, и пели ее с подъемом и страстью: