Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 15 из 18

Никто никогда не обнажал перед ней душу до такой степени. Выбранные им слова и стремительные признания в любви затронули глубокие струны в ее сердце. Ей пришлось ущипнуть себя, чтобы поверить, что это письмо действительно от дотторе Гуччи – мужчины с положением, живого воплощения стиля и грации. Успешный предприниматель, он в равной мере непринужденно чувствовал себя и с членами королевских семейств, и с обычным прохожим на улице. И вот теперь он изливал свою душу «невинному созданию», девушке, едва вышедшей из подросткового возраста и имевшей весьма скромное происхождение. Как такое вообще было возможно?!

Несколько минут она сидела неподвижно на своем сиденье, глядя в окно на проплывавшие мимо уличные сценки. Все виделось как в тумане – вот матери выгуливают маленьких детей, пожилые люди с трудом пробираются сквозь толпы людей, заполнивших город в час пик. Видела, как идут парочки, держась за руки и открыто демонстрируя свою любовь. Она говорила мне: «Помнится, я подумала: а ведь никто из них так не беспокоится о последствиях, как я».

В «Римских каникулах», одном из самых популярных фильмов тех лет, который мама впервые смотрела вместе с Пьетро и много раз пересматривала со мной годы спустя, несчастная принцесса, в исполнении Одри Хэпберн, влюбляется в простого смертного – репортера, роль которого сыграл Грегори Пек. Однако даже в такой голливудской фантазии двое влюбленных не смогли соединиться. После волшебного времени, проведенного вместе, они вынуждены расстаться – оба с разбитыми сердцами. Моя мать не могла мысленно не возвращаться к финалу этого фильма – он всегда трогал ее до слез, – и гадать, на что она могла рассчитывать с таким человеком, как папа.

– Я пришла к выводу, что именно так все и будет со мной и твоим отцом, – говорила она. – Все это казалось совершенно невозможным…

Вложив письмо в конверт и сунув его обратно под одежду, она старалась не думать о высказанной нежности или страсти, которую оно едва могло скрыть. Слова моего отца запали ей в сердце, но, прочитав это письмо, она должна была решить, сохранить его как вечный знак привязанности отца или сжечь (таким был ее первый импульс). Добравшись до дома, она торопливо прошла прямо в свою спальню и спрятала письмо на дне обувной коробки под комодом – под деньгами, откладываемыми на ее будущее с Пьетро. Она больше ни разу не позволила себе снова перечесть его из страха перед теми эмоциями, которые оно могло в ней пробудить. Она даже не сообщила отцу, что получила письмо, избрав путь наименьшего сопротивления.

Если она надеялась, что это письмо станет последним, то ошибалась, недооценивая степень его одержимости.

Найдя новую отдушину для своих чувств, причем такую, где он мог открывать их любимой так, чтобы она не возражала и не перебивала его, мой отец снова и снова подносил перо к бумаге. Он молился о том, чтобы лавина писем, которые он посылал ей, в конечном счете послужила его цели и снесла могучим потоком сопротивление моей матери. Это сработало.

Она была польщена не только его вниманием, но и неприкрытой ревностью к тому времени, которое она проводила с Пьетро – папа всегда называл его местоимением «он». Это острое соперничество заставило ее осознать, что, каким бы безумием это ни казалось, существует возможная альтернатива ее браку с человеком, с которым она ощущала себя связанной на всю жизнь. Мало того, мой отец настойчиво утверждал, что, выйдя замуж за Пьетро, она отринет свой шанс на счастье и жизненные возможности. «Я хочу, чтобы ты увидела, как здесь все прекрасно, – писал он ей из своего номера в «Савой-Плаза» в Манхэттене. – Отель [и] номер – просто мечта. Нью-Йорк – это по-настоящему роскошная жизнь; это то, о чем я часто с тобой говорю, – как замечательно жить так, как живут здесь!» И добавлял: «Чем чудеснее рама, тем острее я ощущаю отсутствие прекрасной картины».

Его слова заронили семя в разум молодой женщины, которая все свое детство не знала ничего, кроме скудости и отсутствия любви своих ближних, кроме моей бабушки. Она не представляла, что когда-нибудь побывает в таком месте, как Нью-Йорк, или на собственном опыте познает ту прекрасную жизнь, о которой говорил мой отец. Вероятно, он был ее единственным шансом повидать мир.





В другом письме папа пытался припугнуть мою мать, говоря о том, что, если она будет продолжать отвергать его, возможно, он будет вынужден отказаться от ухаживания за ней. Он писал: «Я напрасно пытался заставить тебя узреть свет, но мои авансы уйдут в пустоту, если твое намерение – скрепить печатью свою любовь с ним и при этом просто выбросить свое будущее… Любая другая несчастная душа сдалась бы давным-давно, столкнувшись с подобными обстоятельствами».

Он не раз писал о «жгучем и спонтанном призыве» его «болящего сердца» и о своем глубоком сожалении, что не видит перспектив для их «красивой и возвышенной» любви. Он признавался в другом письме (написанном в три часа ночи, когда не мог уснуть, думая о ней): «Словно сам воздух, которым я дышу, уже не такой, каким он бывает, когда ты рядом». Он часто повторял, какая это для него внутренняя «агония» и «пытка» – не быть с ней. «Люби меня, Бруна. Я молюсь о том, чтобы ты любила меня все больше и больше и сочла меня достойным своей привязанности… Желания наших душ быть вместе и вырасти в нечто удивительное… неразделимы до конца нашей жизни… Позволь мне любить тебя вечно. Клянусь, ты об этом не пожалеешь – я буду доказывать это тебе с каждым проходящим днем».

Время, проведенное вдали от моей матери, начало тяжело сказываться на нем, и хуже всего были воскресенья. В какой бы точке мира он ни находился, офисы были закрыты, даже обругать было некого, и вместо того чтобы совершенствоваться в своем ремесле, его служащие предавались как раз тому личному и семейному времяпрепровождению, которого в своей семье он был лишен уже многие годы. Это были праздные, напрасно потраченные дни (как он всегда думал), особенно в Риме. Предоставленный самому себе, он обедал с Олвен, их сыновьями и семьями сыновей на вилле Камиллучча. Оказываясь в другой стране, он надевал шляпу и бесцельно блуждал по улицам, растравляя свою душу воображаемыми картинами, где моя мать была с Пьетро. Держит ли она его за руку, когда они идут куда-то вместе? Заключена ли она в его объятия, целует ли его в губы? «Как я завидую ему – писал он, прибавляя, что эта мысль ранит его сердце.

В другое воскресенье он снова писал своей возлюбленной из-за границы: «Я хочу знать обо всем, что ты делаешь и где бываешь… чем ты занималась, спрашиваю я себя… и хочу, чтобы ты знала, как сильно люблю тебя и как ужасно страдаю от этого».

Едва ступив на европейскую землю, он посылал телеграмму или – еще более дерзко – звонил ей домой. Делая вид, что ему необходимо поговорить со своей секретаршей по срочному делу, связанному с работой, он вежливо извинялся перед моей бабушкой или дядей Франко, чтобы не вызывать у них подозрений. Неловко переминаясь у телефона, пока домашние подслушивали ее разговор, мама могла отвечать лишь «si, dottore» [«да, доктор». – Пер.] или «no» [«нет»] на бесконечные вопросы о том, как скоро он сможет ее увидеть. Эти короткие односложные ответы не приносили удовлетворения ему и лишь вызывали еще большую панику у нее.

В поезде, возвращаясь из Флоренции, папа писал: «Завтра утром я поспешу в офис… Такую страсть никак не может вызывать бизнес; это жгучее желание увидеть… драгоценность – само воплощение добродетели, формы и грации с такими чудесными глазами и проникающим в душу выражением, которая едва бросает на меня взгляд, прежде чем отвернуться, ибо она настаивает, что все напрасно».

При любой возможности и под любым предлогом он старался выкроить время побыть наедине, умоляя «всего о пяти минутах доброты». В удачные дни он брал ее с собой обедать в Ristorante Alfredo на виа делла Скрофа, заведение, знаменитое своими фирменными фетучини. Едва усевшись за стол, он снова шептал о том, как сильно любит ее и как жаждет побыть с ней вдвоем. Он любовно называл ее Ниной или Никки (сокращенно от Бруникки).