Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 10



– Да куший, каныш, не баись! – засмеялся Алмаз. – Мамушка мой сделил дли мине!

При слове «мамушка» маленький горбун неожиданно горячо прижал обе руки к груди, будто там у него неожиданно образовалась дыра.

У меня же при этом – впервые, наверное! – слезы из глаз потекли.

– Ты чиво? – изумился Алмаз и погладил меня по плечу.

И тут мы увидели друг друга по-настоящему (а когда люди видят друг друга по-настоящему, между ними возникает незримая связь, нарушит которую разве что смерть!).

Алмаз был первым, кто дал мне почувствовать вкус сладкого.

Он же первым открыл для меня целый мир – мир большой, любящей семьи…

Сколько раз, лежа на ледяных газетах, я представлял моего друга утопающим в жарких перинах и то, как приятно ему просыпаться в родительском доме, где его все любят и нежат.

Меня, восьмилетнего мальчика, не знавшего отца, потрясали восторженные Алмазовы рассказы о его десяти братьях-богатырях и пяти сестрах-красавицах, о добрейших родителях, обожающих и балующих своих детей, о многочисленной шумной родне, верных друзьях и веселых знакомых.

У меня натурально захватывало дух, когда он перечислял своих знаменитых предков: Чингис-хан, называл он уверенно, породил Джучи-хана; Джучи-хан, в свою очередь, подарил жизнь Кызыл-тину; а Кызыл-тин, пришло время – Ювашу; Юваш оставил после себя Иши; а Иши – Мамета; а Мамет – Куташа; и после Куташа, благословение Аллаху, еще родились Аллагула, Кузей, Ебардула, Мунчак и Юрак…

– Ты не думый, каныш, я давно на свете живу! – любил повторять Алмаз не без гордости.

Я помню, меня восхищала его убежденность – что он не вчера родился и не завтра умрет.

Вместе с тем он заметно печалился и нередко размышлял вслух о краткости отпущенной человеку жизни и, словно предчувствуя собственный близкий закат, торопил и подстегивал время, стремясь успеть самое главное.

Продолжение рода – великого рода Галимуллы! – вот что больше всего заботило моего маленького друга.

У десяти его старших братьев, которые были женаты, рождались девочки, будто назло, иногда даже по три за раз – что, по словам Галимуллы, угрожало существованию их древнейшего рода.

Женщина, говорил он, у татар в великом почете – но все-таки до известного предела!

Любой нормальный татарин денно и нощно молится о даровании ему сына – поскольку, как объяснил мне Алмаз, согласно древнему поверью, только сын после смерти отца возвращает его обратно на землю.

– А если нет сына – то кто возвратит? – в ужасе вопрошал и хватался руками за голову маленький Галимулла.

Моей детской фантазии, признаюсь, недоставало, чтобы осмыслить сам ход процесса: рождение сына, затем смерть отца и новое его рождение…

И сколько бы ни толковал мне Алмаз про вечную душу отца, которая не умирает, а где-нибудь парит и только дожидается зова любимого сына, – у меня все равно оставались вопросы, вроде тех, что занимают ум любого мало-мальски мыслящего младенца: как это все получается и с какой целью?

Тем не менее вслух я своих сомнений не высказывал, слушал внимательно, не прерывая, и никогда над ним не смеялся.

Похоже, я был единственным в мире существом, которому он поверял свои помыслы и секреты.

Алмаза в семье обожали и баловали, обещали любую красавицу – пусть только он чуть-чуть подрастет.

Галимулла же терпеть не хотел и после уроков, вместо того, чтобы гонять с другими мальчишками в футбол или резаться в карты и покуривать, решительно отправлялся на швейную фабрику или молокозавод, в трамвайно-троллейбусный парк, больницы, прачечные и пункты общественного питания, где и высматривал ту единственную, что родит ему сына.

Удивительным образом он догадался, что ему бесполезно разыскивать суженую среди ровесниц – восьмилетних девчонок, и по-умному сузил круг потенциальных претенденток.

Приметив красивую, статную женщину с бедрами как у слона, мой маленький друг подходил к ней и без обиняков предлагал руку и сердце (он всерьез полагал, что женщина с бедрами как у слона – как раз то, что надо!).

Бывало, признавался Алмаз, в ответ они смеялись ему в лицо, обзывали уродцем, случалось, и шлепали.

И также встречались особы, желавшие видеть его инструмент – назовем его оным.



Тут он умолкал и стыдливо краснел, удивляясь бестактности женщин.

Они не знали, о чем просили!

Самые отъявленные шутницы бледнели и падали в обморок еще прежде, чем он успевал предъявить оный инструмент во всем его грозном величии…

12

Воистину, я не великий поклонник описаний половых органов, постельных сцен или оргий, и если я сам в моей исповеди упоминаю о чем-нибудь подобном – то делаю это вопреки вкусу и принципам, исключительно в интересах полной правдивости моего невеселого повествования.

Итак, изъясняясь витиевато, со стороны оный инструмент Галимуллы (тот самый, что он без отказа демонстрировал на фоне щуплого детского тельца первоклассника) – действительно смотрелся инородно.

Говорить откровенно, как это выглядело… попросту не с чем сравнить… разве только представить кузнечика с торчащей на километр стрелой башенного крана…

Оный, казалось, у Галимуллы существовал отдельно и недостаточно сообразуясь с желаниями и возможностями своего хозяина.

Галимулла, например, как всякий мальчишка, любил побегать – но оный при этом болтался, волочился следом, доставляя неудобства и влияя на скорость.

Только Галимулла пытался сосредоточиться на вечном и непреходящем, как оный упрямо увлекал его в низменные сферы.

Галимулле приходилось постоянно одергивать оный, показывая, кто из них главный.

Нередко бывало, бедняге Галимулле доставались удары, на самом-то деле предназначенные для оного.

Оный, в отличие от своего хозяина, арифметики не терпел.

Стоило Зое Петровне (подслеповатой старой деве с милым поросячьим лицом, впалой грудью и безразмерными слоновьими ногами!) произнести: один плюс один, как из алмазовых штанов томно и неторопливо выползало пробудившееся чудовище и билось о парту, будто в припадке эпилепсии.

И с этим мой друг был не в силах бороться – поскольку и сам с неподдельным изумлением взирал на происходящее.

Всех в классе при этом, понятное дело, охватывало карнавальное ликование.

Зоя Петровна сначала кричала, потом вдруг хваталась за эбонитовую указку и уже со всей яростью одинокой жизни обрушивалась на Алмазова разбойника.

– Зачем мне все это, каныш? – иногда вопрошал Алмаз, бриллиант чистой воды, рассеянно поигрывая детскими ручонками отнюдь не игрушечным оным.

Увы, ни тогда, ни теперь у меня нет ответа на этот вопрос: почему мы такие, а не другие?..

13

Время шло, мы взрослели, однако же мечта моего верного друга о той единственной, что полюбит его великой любовью и подарит ему сына, все не исполнялась.

А после смерти отца он и вовсе переменился: больше молчал, почти не шутил и редко улыбался; и, что особенно настораживало, – он, как бывало, после уроков уже не совершал дерзких набегов на женщин, но понуро отправлялся в лес или к речке, где подолгу сидел и печально глядел на воду.

Однажды… как помню, стоял февраль… пора низкого неба, туманов и слез… в тот день Галимулла явился в школу с опозданием, к большой перемене, чего с ним прежде не случалось.

В зеленых глазах его читались решимость и отвага.

– Сегодня, каныш! – решительно прошептал Галимулла и без каких-либо объяснений потащил меня в дальний угол школьного двора, к полуразрушенному корпусу старой мужской гимназии.

Там он неспешно достал из карманов отцовского тулупа бутыль с самогоном, вату, бинты, катушку суровых ниток с иголкой и широченный, до блеска заточенный татарский нож с цветной инкрустацией на рукояти.

Наконец, аккуратно все это разложив, Галимулла подчеркнуто неторопливо повернулся ко мне.