Страница 17 из 97
Шапкус налил еще.
— Вспомнил, — сказал он.
— Что именно? — Даубарас нехотя обернулся.
— Сколько лет прошло. Ровно семь.
— Значит, в тридцать девятом…
— Тот самый конкурс?
— Да нет, фильм.
— А! Он все еще стоит у вас перед глазами?
— А что?
— Н-да… если бы не председатель жюри… думаю…
— К чему все это, доцент, — Даубарас махнул рукой.
— Отчего же не поговорить!
— Стоит ли? За это время все перевернулось вверх тормашками. Вся бочка, которую мы привыкли именовать миром, опрокинулась вверх дном. И, разумеется, вместе со всем своим содержимым. Правда, Ауримас?
Он снова замолк, на этот раз — надолго. Закурил. Стал пускать колечки — три подряд. И все три с усмешкой развеял рукой; дымная струйка метнулась ко мне.
— Между прочим, я тут разбирал на кафедре документы и наткнулся, — Шапкус снова обратился к нему, — на тот лист, знаете…
— Какой лист?
— Экзаменационный лист… когда тот же Вимбутас срезал вас…
— А-а… когда это было… вспомнили-таки… — Даубарас почему-то пристально посмотрел на меня. — Я не мог согласиться с его взглядами.
— Сущий начетчик…
— Иными словами — консерватор.
— И по сей день он тот же…
— Ой ли…
— Зверствует… Пользуясь благосклонностью Грикштасов…
— Грикштас? — Даубарас покосился на меня; я сделал вид, будто ничего не слышал. — А кто он такой? Редактор, и не более того. Крыса бумажная… Калека, обиженный судьбой…
— Не скажите. Поговаривают, профессор будет его научным руководителем. Тогда увидите… Ha
— Лилипуты… лилипуты!.. — рявкнул он, свирепо глядя на Шапкуса — через стол, уставленный паштетами и салатами. — Тролли скандинавские!..
Я невольно улыбнулся обширным познаниям Мике, но тот и не глядел в мою сторону; пристыженно зажав ладонью рот, он попятился в коридор; Марго прямо-таки вытолкала его.
— Quid causae est, merito quin illis Juppiter ambas, iratus buccas inflet…[9]
— А тогда… в сороковом… когда вы на редакторском посту… — продолжал свое Шапкус. Вимбутас читал латинские стихи, вперив взгляде потолок, под которым мимо двух красивейших хрустальных люстр плыл призрачно-палевый дымок, кто-то его слушал, кто-то ел, громко чавкая; кто-то — уж не юная ли сестрица Марго? — украдкой гляделся в зеркальце, приладив его под столом, — кому-то она хотела понравиться.
— Ну что ж… — профессор кивнул в сторону рюмок, даже не кивнул — холодно повел глазами; я понял его. — Побеседовали… да посетовали… по старинному литовскому обычаю…
Сожалеет, да, он сожалеет, Даубарас, что приехал сюда, где, судя по всему, никто и не старается уделить представителю внимание, которого он достоин, — разве что Шапкус; но Шапкус… Он, как нарочно, зажимал Даубараса все дальше в угол, на самый край стола и, помахивая надушенным платочком (апчхи, чихал усатый увалень в буром сюртуке), сыпал такими словечками, которые у кого угодно отобьют аппетит; неужели ему невдомек, что Даубарас ему не сосед и не приятель, что вращается он в таких сферах, где и великие выглядят малыми, а уж кто-нибудь вроде меня… Но Шапкуса это, судя по всему, не волнует; вот он поднес рюмку ко рту, пригубил и поставил обратно на стол и снова принялся обмахиваться платочком.
— И замечание обнаружил, — продолжал он, теснясь все ближе к Даубарасу. — Ввиду неявки на повторную сдачу экзамена студента отделения литовского языка и литературы Даубараса…
— Повторную сдачу? Откуда — неявки? — Даубарас криво усмехнулся. — Из Москвы? Или из леса? Там было не до того…
— А ему-то что? А когда вы ему послали свою, редакторскую, карточку, он… в корзину — при всем честном народе… когда…
— Меня это ничуть не волнует, товарищ Шапкус, — перебил его Даубарас и довольно строго стукнул рюмкой о стол. — Если вам когда-нибудь вздумается устроить вечер воспоминаний, я с великим удовольствием… но сегодня… здесь…
— Не волнует? Человек искусства — и не волнует?
— Представьте себе.
— Позвольте мне усомниться в вашей искренности.
— А мне в вашей…
— Напрасно…
— Пуганая ворона… — Даубарас стрельнул глазами в мою сторону. — Да, да, пал смертью храбрых… в неравной схватке с ветхозаветными фолиантами…
— Полно, полно, дорогой друг! Не прибедняйтесь. Вы бы еще многим могли преподать урок отменного литературного стиля… истинно народного, вполне добротного стиля… И если есть в человеке этот окаянный огонек… если он уже из материнской утробы принес с собой этот непоседливый дьявольский ген, который впоследствии… при наличии благоприятных психофизических условий…
— Дьявольский ген? Почему же — дьявольский? — полюбопытствовал Даубарас, радуясь, что разговор перекинулся на другое. — Вы, я полагаю, до войны распространялись больше о божественном, чем о дьявольском.
— Но ведь жизнь и меня научила кое-чему!
— Не просто научила, — Даубарас негромко засмеялся, — а прямо переучила: от пылкого восхваления католических добродетелей до славословия дьявольскому началу.
— Что ж. — Шапкус пожал плечами, плоскими, как и все в его облике. — Если понимать прогресс как неумолимое стремление к глобальной истине… как фосфоресцирующие пунктиры мысли во всеобъемлющем мраке… Может быть… если даже Маркса в свое время…
— О Марксе в другой раз…
— Молчу… молчу… Маркс, уважаемый, ваш гегемон… вам и карты в руки… Но что касается чувства времени, понимания духа времени — отдайте должное и мне. Дело в конкретности фактов и психофизическом строе индивида. Уважаемый товарищ, мы по-разному понимали прогресс — мы, молодые преподаватели, носители культурных традиций, складывавшихся веками, и вы, еще более молодые, студенты, носившие под мышкой тома Маркса…
— Понимали! А теперь?
— Жизнь, видите ли, учит уму-разуму своих подопечных… во всяком случае, подводит к мысли, что каждый должен сам нести свой крест… и если я остался в Литве… никуда не уехал… если добровольно пошел трудиться на ниве народного образования… Словом, судите сами…
— Понятно… — Даубарас нахмурился, в углах рта обозначились складки. — Вы думаете, лучшего завкафедрой, чем вы…
— Отнюдь! Если бы коллега Вимбутас захотел… если бы он пожелал хотя бы минимально ориентироваться в пространстве и времени… может, и он бы, несмотря на ощутимое бремя лет…
— Конечно, конечно, — Даубарас придвинул к себе рюмку и подмигнул Шапкусу. — Довольно удобное мышление, вполне отвечающее вашим психофизическим качествам. Но я не скажу. Ничего. Нарочно. — Взгляд его скользнул на другой край стола, где по-прежнему рокотал профессорский голос; по-моему, уже чуть хрипловатый. — Вы не подскажите мне, сколько сатир накатал этот Гораций? Как любознательному студенту… хотя бы приблизительно…
— Отчего же приблизительно? В первой книге — десять, во второй — восемь… Но эти уже с диалогами, да еще «Послания»… этих у него, слава богу…
— Послания?
— Послания поэта. Epistulae. Их двадцать два…
— Тогда давайте выпьем, — Даубарас покачал головой и посмотрел на часы. — Пока наш старик не прекратит свои декламации…