Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 5 из 7



А дома у их родителей отбирают последних коровок.

Но что делать и молодежи, для которой так сужен выбор — либо в полицию, либо в партизаны. Жуткий выбор между гибелью и смертью. Потому что те, что оказались с немцами, точно погибнут — уж немцы защищать их не будут. А в партизанах, может, кто и уцелеет — не в том ли их скрытый, подсознательный расчет? Это вполне возможно, поэтому комсомол и партия тут ни при чем. Всем хочется жить, вот в чем дело.

От мокрых ветвей в лесной чаще насквозь промок ее тонкий жакет, юбка, которая то и дело липла к мокрым коленям, мешая идти. Похоже, она теряла последние силы, так устала за ночь и думала: ну где же, наконец, их лагерь? Но до лагеря пришлось еще перейти осоковатое болото, где ее дырявые ботинки набрали холодной воды. Далее она так и шла — звучно хлюпая в них ногами. Наконец выбрались на какой-то сухой пригорок, прошли между высоких сосен, и она увидела впереди людей. Как раз начало светать — робко, неуверенно начиналось туманное утро. Ужасная ночь, похоже, кончалась. Что принесет ей этот новый осенний день?

Из-за пригорка послышались негромкие голоса, где-то заржала лошадь, повеяло низким сырым дымком, — похоже, здесь было какое-то стойбище. На них уже обратили внимание, кто-то окликнул конвоира, который спросил хромавшего партизана о каком-то Кандыбине. Партизаны по одному и группами бродили среди редких сосен, шли за пригорок, но конвоир туда ее не повел, сказал: «Садись». И она опустилась на землю, спиной к шершавому комлю сосны. Тем временем почти рассвело, низом от болота плыл холодный туман, который здесь, на пригорке, смешивался с низкими космами дыма. Дым и туман стояли в ветвях неподвижных сосен, ветра не было вовсе. Где-то поблизости готовили, в лесу непривычно пахло вареным мясом. Ее конвоир все чаще начал поглядывать в сторону пригорка, похоже, утратив интерес к арестованной. А она совсем окоченела от стужи, ноги и плечи под мокрой одеждой озябли так, что недоставало силы дрожать. И она не дрожала. Она съежилась, сжалась и терпела. Не знала только, надолго ли хватит ее терпения. Она начала думать про Владика, который, должно быть, еще спит, а что будет, когда проснется? Как обычно, сразу побежит за шкаф, к ее кровати, а ее там нет. Не найдет и во дворе, на огороде… Бедный, несчастный мальчик! За что ему все это…

Может, через час или больше между сосен из-за пригорка показались двое: один молодой, с автоматом на ремне, а другой, похоже, без оружия, в черной, сбитой набекрень кубанке. Не подходя близко, тот, в кубанке, издали крикнул конвоиру:

— Веди сюда!..

Она поняла и встала, едва снова не упав на затекших ногах. Втроем они повели ее куда-то в сторону от пригорка, где в редких зарослях можжевельника горбился какой-то холмик — шалаш, что ли. Но это был не шалаш, а яма с брошенной на краю кучей елового лапника, и тот, в кубанке, просто сказал:

— Лезь. Там не глубоко.

Она неловко спустилась на дно сухой и песчаной ямы, оказавшейся ей по плечо, невольно подумала: ну чем не могилка? Сухая, уютная…

— Садись и сиди, — незлобиво приказал все тот же, в кубанке, наверно, здесь старший. Вдвоем с ее конвоиром они пошли за пригорок. Парень с автоматом остался, судя по всему, ее стеречь.



Она села на дно, боком прислонилась к песчаной стене ямы, в мокрых рукавах жакета сцепила настывшие руки. Она хотела только согреться и думала, сколько ей здесь сидеть. Но если посадили в яму, так, наверно, посидеть придется. Часовой наверху с кем-то тихо переговаривался, и она, напрягая слух, услышала обрывки разговора — поехал… когда приедет… а хер его знает… Торчи тут с ней…

Ясно, она для них — не большая радость, явилась во внеурочный час, и вот надо ее стеречь. Да и тот, длинный ее конвоир, тоже всю ночь не спал, караулил, вел. Бедный партизанчик, с благодушной иронией вспомнила она и не в лад с прежними мыслями зло подумала о немцах — что натворили! Какое замешательство произвели в людях. Конечно, собственных сил оказалось маловато, набрали пособников, благо было из кого. Обиженных прежней властью хватало, о том позаботились большевики, все предвоенные годы по существу готовившие кадры для оккупации. В общем, поступили вполне предусмотрительно, иначе с кем бы теперь воевали эти партизанские отряды? Немцы далеко — за тысячу верст в Германии или за столько же на Восточном фронте. Эти же оказались как раз под рукой, близко и все знакомые. Бывшие свои, что во всех отношениях удобно. Кроме разве морального. Но в войну мораль значит ничтожно мало. Тем более для безбожников.

Наивные немецкие руководители (если только наивные), по-видимому, полагают, что жестокостью запугают, что партизаны в конце концов сжалятся над безвинным населением — перестанут подрывать, саботировать и сжигать. Плохо, однако, оккупанты их знают: эти никогда никого не пожалеют, жалость — не их религия. Их религия — беспощадность.

Кровавое, очумевшее от крови племя. Не остановятся, пока не перегрызут горло — и врагу, и друг другу.

Какое-то время спустя она вроде согрелась в песчаной яме. Или, может, свыклась с туманом и стужей. Стараясь не двигаться, изредка поглядывала вверх, на край ямы, где раза два встретила любопытно-испуганный взгляд парня-караульщика. Хотела даже окликнуть его, да не решилась, потому что тот всякий раз торопливо прятал голову за краем ямы. Показалось, это был дурной знак. Так боятся в деревне покойника или того, кто уже на краю жизни. Словно караульщик что-то уже знает. Либо чувствует. Печально было ей это обнаружить.

К своему удивлению, она теперь не очень боялась и, должно быть, особенно плохого и не чувствовала. Все же, хотя с ней и происходило что-то малоприятное, но вокруг были привычные люди, говорили на знакомом языке, и она могла им сказать, что хотела. Она уже знала, что предчувствие в определенные моменты как бы отключается и может даже здорово обмануть человека. Как в случае с ее отцом, учителем математики, в его последнее в жизни утро. И тогда до последнего часа ни он, ни она не предчувствовали ничего особенного, не видели угрожавшей ему опасности. Опасность в то утро нависла над извечными жителями этого местечка — евреями. Отец же был белорус, чего было за него бояться?

Отец в то время редко выходил из дому, обычно сидел у окна с немецкой книжкой-учебником, освежал полузабытые знания немецкого языка. В местечке же творилось невообразимое — извечных его жителей выгоняли из их убогих жилищ, собирали на рыночной площади, чтобы куда-то вести. Имущество приказано было оставить в распоряжении полиции, взять с собой только деньги и ценности, теплую одежду и еды на три дня. Никто ничего толком не знал, но люди считали, что если на три дня, то повезут далеко, возможно, на работу в Германию. Некоторые, правда, предчувствовали, какая это будет Германия. Вечером накануне из района приезжал знакомый отца, который сообщил шепотом, что там за старым кладбищем роют большую широкую яму — для кого бы только? Но для кого, теперь можно было догадаться. Евреи, однако, не хотели догадываться, потому что трудно было представить, чтобы такое было возможно — без вины и суда убить столько невинных людей. И с утра старые и малые, женщины, парни и девчата с котомками за плечами, с плачем и отчаянием, гонимые пьяными полицаями, шли на базарную площадь. Там же находился и уже известный местечковцам комендант района по фамилии Функ. На объявлениях, наклеенных на углах синагоги, он именовался также доктором Функом, что вчера вызвало доброжелательный отклик отца, всегда уважавшего образованность. Об этом он как-то мимоходом заметил дочери, которая, занятая домашними делами, не обратила на то внимания.

Она еще спала на диване с Владиком, когда на рассвете к отцу постучал их квартирный хозяин — кузнец Ицик Каган. Он пришел проститься с многолетним квартирантом и со слезами высказывал ему свою благодарность, божился, что старался его ничем не обидеть, а если что и было не так, то пусть товарищ учитель простит, потому что больше им на этом свете не встретиться. Отец с обросшим щетиной лицом молча выслушал его, обнял дрожащими руками, а когда тот вышел, решительно обернулся к щкафу, откуда достал свой старосветский сюртук, взял узорчатую палочку, которая с царских времен стояла в шкафу за одеждой. Почувствовав намерение отца, дочка вскочила с кровати и бросилась к нему — отец, не иди, не иди, отец!.. Тот сурово так взглянул на нее — почему не иди? И застыл, ожидая ответа. Но что она могла ему ответить, что она знала, кроме того, что запоздало почувствовала. И отец, без шапки, с непокрытой седой головой, пошел — во двор, через калитку на брук и скрылся за углом кузницы. Больше она его не видела…