Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 23



«Вчера слышал Робертино (популярный тогда итальянский мальчик-певец. — В. К.). Пел о маме. Я многое видел — из того, что мне нужно. В его голосе звучала неведомая и дорогая страна. До сих пор ощущаю ее. А в моем минувшем — 12-летний мальчик (речь идет о судьбе самого поэта. — В. К.) среди страшно обмороженных итальянцев 1942 года, мальчик, дышащий в хате смрадным запахом обмороженного южного тела, мальчик, стоящий у дороги, по которой трое русских сопровождают полуторатысячную колонну изможденных, падающих на снег когда-то великих римлян…»

Но всего через десять дней, получив ответное письмо, он сообщает (8 декабря 1963 года):

«О Робертино и 1942 годе стиха не будет… Когда сводишь яркие и жестокие явления, возникает некое поэтическое магнитное поле, появляется зуд — ах, написать бы! И будут правильные, умные стихи. Мне этого не нужно. Мне нужно не сравнение двух жизней, а — третье».

О «третьем» еще будет речь. Хочу прежде сказать о том, что несозданное Прасоловым стихотворение, по всей вероятности, имело бы успех. Но он настойчиво искал свое и стал писать другие стихи, которые не привлекали сколько-нибудь широкого внимания. В частности, после первой большой подборки в «Новом мире» при жизни поэта появилось в этом журнале всего лишь одно — притом как раз более или менее «фактическое» — стихотворение Прасолова «Мост» (1966, № 3). Рассказывая (в письме от 5 октября 1965 года), что новый цикл его стихотворений отвергнут, поэт восклицал: «Почему меня все хотят столкнуть именно с той колеи, которую я начал?..»

Впрочем, Алексея Прасолова явно было невозможно «столкнуть» с его «колеи». Он писал (16 января 1966 года):

«Я не стал изменять тому, что было в прежних серьезных стихах… Удивительно: когда я отрешаюсь от предметных деталей мира, которые часто используют для создания образа, когда по ходу мысли использую только очень скупо взятую предметность, мысль приводит другую по какой-то цепной реакции. И наоборот: даже сильные внешние детали глушат основное».

Написав об этом, Прасолов тут же сделал очень важную оговорку:

«Я знаю, как легко и незаметно высокий настрой может перейти в велеречивость. Поэтому беспрерывно слежу и балансирую, как на лезвии, чтобы обрести свое в равновесии».

Думаю, что уже из этих признаний ясно, какие труднейшие творческие цели ставил перед собой поэт. И нельзя не сказать здесь о том, что его жизнь в поэзии была органически связана, была едина со всем его человеческим существом. Это очевидно выразилось в интересном наблюдении А. М. Абрамова, записанном им 4 июня 1966 года:

«Передать разговор Прасолова очень трудно… Если у большинства людей разговор — это путь по земле, шаганье по дороге, по полю, по асфальту, то его разговор — это всегда шаги по сваям над пропастью».

Вдумываясь в эту дневниковую запись, зафиксировавшую непосредственное впечатление собеседника, понимаешь, насколько были родственны обычная повседневная речь (которая представляет собой одно из существеннейших проявлений личности) Алексея Прасолова и его стихотворения.

Теперь уже, кажется, можно сделать очень важный для уяснения литературной судьбы Алексея Прасолова вывод. Его лирика решала труднейшие творческие задачи и, естественно, оказывалась трудной для читателя — для восприятия и тем более понимания.

Творчество Алексея Прасолова принадлежит к той сфере, которую обычно называют «философской лирикой». Термин этот, надо прямо сказать, весьма расплывчат и даже, если угодно, коварен. Ибо в рубрику «философской лирики» попадают и подлинно глубокие поэтические творения, и зарифмованные рассуждения о тех или иных «всеобщих» проблемах.

Сошлюсь еще раз на непосредственное наблюдение А. М. Абрамова:

«В отличие от тех, кто философствует в поэзии и часто философствует как-то деланно, специально (есть такая беда, мне кажется, и в стихах В-ва), Прасолов размышляет всерьез… Это философия от жизни».

А теперь — слова самого поэта:

«У человека нужно время от времени отнимать лишнее, приводя его к основам существования. Иначе он загниет изнутри от излишества мира и перестанет чувствовать его цену…»

В лирике Прасолова — в лучших его стихах — всегда осязаются «основы существования» и истинная «цена» мира. Развивая свою мысль дальше, он говорил:



«Кто умеет держать душу „в черном теле“, тот и живет. Но какой дурак в наш век откажет себе во внешнем благополучии, чтобы дать своей душе почувствовать свою первородную связь с миром?..

Пусть я ничего не сделаю — я буду честней, чем сделал бы то, что не просвечено природным чувством, природной мыслью, хотя бы просто природным сильным умом, а не выдрессированным интеллектом современника».

Или как писал он в другом письме:

«Не могу принять полностью чересчур утонченную жизнь, оторванную от земли и хлеба».

Это вовсе не значит, что он в каком-то смысле изгонял от своих стихов «утонченность». Но его стихи никогда не забывают о земных корнях утонченной мысли и чувства.

И еще одно принципиальное положение о творчестве (из письма от 21 сентября 1965 года):

«Мне нужно всегда отрешиться прежде от всяких мнений, от „литературы“».

В приведенных высказываниях поэта не трудно увидеть противоречие — притом достаточно острое. С одной стороны, он против «фактических» стихов, он говорит, что достигает своей цели лишь тогда, когда «отрешается» от «предметности» мира, — и в то же время он безусловно настаивает на необходимости «первородной связи с миром» и «природности» мысли и чувства, не принимает «оторванность от земли и хлеба».

Но это реальное и плодотворное противоречие, лежащее в самой основе лирики Прасолова. Правда, сила и ценность его творчества не в самом по себе этом противоречии, но в способности поэта утвердить «равновесие», способности, по его собственному определению, — пожалуй, несколько вычурному — «балансировать, как на лезвии».

Но отсюда и возникает трудность восприятия и понимания поэзии Прасолова, ибо ведь и ее читатель в какой-то мере должен быть способен «балансировать, как на лезвии».

Иначе какая-нибудь из сторон противоречия «перевесит», и стихи предстанут либо как чрезмерно земные, прозаичные, либо, наоборот, как слишком отвлеченные, «велеречивые».

Вот, скажем, прасоловские стихи о Галине Улановой «Прощаюсь с недругом и другом…» (оно не из самых лучших, но в нем наглядно выступает то, о чем я говорю.) Оно может быть воспринято и как слишком «заземленное» («в первый раз свое почувствовала тело», «аплодисментов потный плеск» и т. п.), и, напротив, как «велеречивое» и чрезмерно «романтическое» (о том же теле балерины — «как ему покорны души!», «и вот лечу, и вот несу все, с чем вовеки не расстанусь» и т. д.).

Мне уже приходилось сталкиваться и с тем, и с другим представлением о лирике Алексея Прасолова.

Но у настоящей поэзии есть удивительное свойство: с течением времени она как бы сама раскрывает себя. Возможно, дело не в поэзии, а в читателях, которые лишь со временем открывают для себя ранее невнятные для них ценности. Но ведь поэт-то так или иначе предвидит, что его творчество в конце концов будет «открыто»,

Следует, впрочем, сказать о том, что стихи Алексея Прасолова нельзя читать между делом, для отдыха и развлечения. Их нужно пережить.

Художественный смысл поэзии Алексея Прасолова сложен и богат. О нем не скажешь на нескольких страничках. Но об одном — может быть, существеннейшем — моменте нельзя не упомянуть здесь. Алексей Прасолов стремился освоить, осмыслить, понять (конечно, понять поэтически) мир во всей его цельности, во всем его противоречивом единстве.