Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 7 из 56



Старик рыболов прошел по лугам, и в руке у него красным огнем полыхала крупная пойманная рыба.

Стога сена, копны, дерево, растущее поодаль, перелесок, шалаш старика – все виделось особенно выпукло, ярко, как если бы произошло что-то с нашим зрением, а не игра великого солнца была причиной необыкновенности утра.

Пламя костра, такое яркое ночью, было почти незаметно теперь, и бледность и незаметность его еще больше подчеркивали ослепительность утреннего сверкания.

Таким навсегда мне и запомнились те места по берегу Колокши, где прошла наша утренняя заря.

Когда, наевшись ухи и уснув снова, обласканные вошедшим в силу солнцем и выспавшись, мы проснулись часа три-четыре спустя, невозможно было узнать окрестностей.

Поднявшееся в зенит солнце убрало с земли все тени. Пропала контурность, выпуклость земных предметов, подевалась куда-то и свежая прохлада, и горение росы, и сверкание ее; луговые цветы померкли, вода потускнела, а на небе вместо ярких и пышных облаков вуалью распространилась ровная, белесоватая мгла.

Было впечатление, что несколько часов назад мы волшебным образом побывали в совершенно иной, чудесной стране, где и алые лилии, и красная рыбина на веревке у старика, и травы переливаются огнями, и все там яснее, красивее, четче, точь-в-точь как бывает в чудесных странах, куда попадаешь единственно силой сказочного волшебства.

Как же попасть опять в эту дивную алую страну? Ведь сколько ни приезжай потом на место, где встречается речка Черная с рекой Колокшей и где за былинным холмом орут городищенские петухи, не проникнешь, куда желаешь, как если бы забыл всесильное магическое слово, раздвигающее леса и горы.

Сколько я ни ездил потом рыбачить из Москвы на Колокшу, не мог я попасть в ту страну и понял, что каждое утро, каждая весна, каждая любовь, каждая радость неповторимы в жизни для человека.

Тогда-то и вспомнилась мне самая дивная из всех волшебных стран – страна моего детства. Ключи от нее заброшены так далеко, потеряны так безвозвратно, что никогда, никогда, хотя бы одну пустяковую тропинку, не увидишь до конца жизни. Впрочем, в той стране не может быть пустяковой тропинки. Все там полно значения и смысла. Человек, позабывший, что было там и как было там, человек, позабывший даже про то, что это когда-то было, – самый бедный человек на земле.

В самом деле, разве, приезжая в родное село Олепино, я вижу те же дома, те же деревья, ту же речку Ворщу и тот же Самойловский лес?

А где огромная гора от села к реке? Не в этом ли пригорке я должен узнать ту гору, на которую, бывало, если забежишь без отдыха, побившись об заклад, потом никак не отдышишься?

Не должен ли я этот жалкий, в сущности, песчаный обрыв над рекой, заросший где ольхой, где сосенками, принять за ту кручу, за так называемый утес, где прятались «партизанские отряды», действовали «пограничники с собаками», убивали друг друга «морские пираты» и где, наконец, после того как разобьешь неосторожно горшок со сметаной, можно было считать себя надежно спрятавшимся от всего остального мира?

Может быть, Самойловский лес, который хорошим шагом можно пройти за час-полтора хоть вдоль, хоть поперек, и есть те дикие таежные дебри, в которые боязно было углубляться от светлой теплой опушки, потому что вроде бы до самого края земли простерся этот лес и все, чему положено быть в лесу: и братья-разбойники, и избушка на курьих ножках, и цветущий в колдовскую полночь папоротник, – все это там, в дебрях этого леса?

А эта неинтересная, обыкновенная солома! Разве она та самая, что пахла солнцем и полем, когда мы проделывали в ней норы и прятались там в душистой прохладной темноте?

А сам я, играющий на бильярде и в шахматы, сочиняющий стихи и покупающий игрушки детишкам, сотрудничающий в газете и пишущий статьи в журналы, – разве я и есть главный житель той страны, герой морских сражений и набегов на чужие огороды, спасающий разных там царевен и девочку Надю из пятого класса «А», самый смелый, самый гордый, самый сильный человек на земле? Что вы? Я обыкновенный, средний, со множеством отрицательных черт и слабостей человек. А тот, другой? Его нет, он остался там, в золотистой теплой мальчишечьей стране, которой тоже больше нет ни на земле, ни на карте. Почему-то сохранились от нее названия: Самойловский лес, река Ворща, Журавлиха, село Олепино, Кормилковский овраг… И по совсем уже странной случайности до сих пор я ношу имя того мальчишки, который жил в заповедной стране.

В последние годы мне много приходилось наблюдать, как играют, чем развлекаются московские ребятишки разных возрастов – от малышей до подростков. Каждый раз, когда смотришь на городского мальчишку, мчащегося вдоль тротуара на роликовом самокате, или виснущего на подножке трамвая, или отправившегося с коньками в чемоданчике на ближний каток, или на мальчишек, толкающихся возле кинотеатра, или бегающих увлеченно по лестницам многоэтажного дома, или разводящих рыбок в аквариуме, или кормящих чижиков в клетке, или гоняющих голубей, или продающих тех голубей на птичьем рынке, или строящих авиамодель во Дворце пионеров, да и мало ли еще чего делающих, что свойственно делать городским мальчикам, – когда я вижу все это, я каждый раз вспоминаю наши игры, увлечения, забавы, игрушки, вспоминаю свое деревенское детство.



Не может быть, думаю я, чтобы детство, проведенное в столь разных условиях, за столь разными играми, не сформировало и разных психологий. Но, видимо, были какие-то большей значимости общие вещи (может быть, школа, чтение, ибо мы на колокольне, а они во дворе, но играли в одного и того же «Чапая») либо общие интересы страны, которые касались и ребятишек, общая Красная площадь, общая Кремлевская башня, общий бой часов на той башне, общий пионерский галстук, общая карта Родины, с яркими значками полезных ископаемых на ней, как бы то ни было, но вот я сижу и разговариваю со своим сверстником, выросшим в городе, коренным москвичом, и разговариваем мы на равной ноге и вполне понимаем друг друга в тонкостях, как если бы росли вместе.

Но когда я разговариваю с морем, только поверхность моря участвует в разговоре со мной: море сверкает, хмурится, переливается, ходит волной, ласково плещется, голубеет или отливает сиреневым, а глубины его есть глубины, точно так же, как и мои.

И вот в разговоре с другом мы, оба писатели, говорим о стилевых тонкостях Шарля Нодье или об афоризмах Генриха Гейне, мы обсуждаем новый кинофильм и последнюю выставку живописи на Кузнецком мосту, и пусть мы взволнованы, пусть в разговоре участвуют не только самые верхние слои моей или его души, но пусть мы взволнованы до глубины души, – все равно у каждого из нас в еще большей, подспудной, в подсознательной, может быть, глубине лежат только наши золотые россыпи, только наш опыт жизни.

Через какую-нибудь детальку вдруг и заглянешь в те недоступные, неприкосновенные сферы.

– Ты знаешь, мне так было больно, как будто меня в язык ужалила пчела.

– А как она жалится?

– То есть как это «как»? Тебя что, никогда не жалила?

– Нет, а разве обязательно?

– Не обязательно, но очень уж чудно. А малину в лесу ты собирал?

– Разве малина в лесу растет? Я думал, что – садовое растение.

– Да тебе лошадь-то запрягать приходилось или нет?

– Что ты, запрягать! Я, если хочешь знать, ни на телеге, ни на розвальнях ни разу не ездил. Слышал, что бывают розвальни, а как на них себя чувствуешь, не знаю. Наверно, очень тряско?

Ну, могу я ему объяснить, что в розвальнях не тряско, но как я расскажу ему про долгую зимнюю дорогу, про настроение зимней дороги, про светлую печаль и щемящую радость ее? Как я ему расскажу про нее, если надо сначала объяснить, тряско или не тряско в розвальнях?

Но я уж чувствую, что предисловие получилось слишком тяжеловесным для того незатейливого, что я хотел рассказать в этой главе.

Детство бегало босиком. Не то чтобы вовсе не во что было обуть ноги, но считалось само собой понятным, что летом нужно ходить босиком. Да и какая обувь могла бы выдержать ту нагрузку, которая на нее пришлась бы! Только одни подошвы на свете, а именно те, с которыми родились, выдерживали в конце концов. И то иногда влезет в ногу, пропоров толстую, огрубевшую кожу, сантиметра три-четыре ржавого (в красных бугорках ржавчины) толстого кривого гвоздя, и потечет из черной, как земля, ноги алая густая кровища. Почему-то особенно густая кровь текла из ноги, не как из носу или еще откуда. Обмоют подошву теплой водичкой – сразу из-под черноты проступает желтая твердая кожа, – завяжут как следует, и будешь несколько дней прыгать на одной ноге, а на другую ногу лишь приступать на пятку или на пальчики.