Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 27 из 56

В раскаленные угли Никита Васильевич, ухватив длинными клещами, совал кусок железа, который быстро, на глазах, розовел, потом краснел, потом, немного распухнув, становился белым. Тогда Никита Васильевич теми же или иными клещами быстро вынимал железо из горна и, ловко повернувшись, клал на наковальню. Легким звонким молотком кузнец ударял по железу, и тотчас молоток его соскальзывал на наковальню, выбивая трель, а точно на то место, по которому ударил молоток, и точно в ту же секунду опускалась кувалда молотобойца. Значит, молоток кузнеца показывал, куда надо ударить и даже как сильно надо ударить (молотобоец в тонкостях понимал язык Никитина молотка), а кувалда, ухая, плющила, разминала, сжимала, разглаживала, сгибала или разгибала горячее железо. Наступал момент, когда снаружи железо, начиная остывать, опять делалось красным и малиновым, а внутри все еще было раскалено добела, белизна просвечивала сквозь малиновый наружный слой, и весь кусок железа казался прозрачным.

Точная музыка молотка и кувалды, сопровождаемая брызжущими в разные стороны звездчатыми искрами, продолжалась недолго (быстро остывает железо на наковальне), но и за это короткое время успевали проступить в бесформенном куске то очертания подковы, то очертания молотка, то очертания лемеха для плуга, то очертания болта, то очертания гайки, то очертания тележного шкворня, то очертания тележной чеки, то очертания косаря – щепать лучину, – все умел сделать Никита Васильевич из мягкого, как воск, разогретого до белизны железа.

Главный восторг возникал из того, что медлить было нельзя (быстро остывает железо на наковальне), некогда подумать, прикинуть, примерить, рассмотреть со всех сторон. Лишь только ляжет железо на наковальню – и пошла, и заиграла музыка кузнецов, великая музыка созидания и творчества, когда что хочешь можно еще сделать из материала: ножик – так ножик, а подкову – так подкову; даже, задумав подкову и начав ее ковать, можно еще спохватиться и вдруг тремя ударами переиначить ее на нож – все это возможно, пока железо горячо.

Но сейчас остановятся, застынут формы и так и останутся ножом так ножом, а подковой так подковой. И появится на земле новая вещь, которой несколько минут назад не существовало, а была она лишь в голове, лишь в замыслах у Никиты Васильевича.

Железа не хватало в сельской кузнице, и Никита Васильевич, не долго думая, начал снимать с церковной ограды узорчатые решетки, сделанные из отменного квадратного железа. Мало ли подков можно выковать из одной только церковной решетки, а их было множество вокруг всей церковной ограды. С утра до вечера весело перезванивались молотки в кузнице.

Запах окалины, металлического дыма, жженого копыта, когда куют лошадь и приставляют к копыту железную подкову, так что копыто шипит и дымится, запах жженого дерева, когда обтягивают горячей шиной обод тележного колеса, сама работа Никиты Васильевича, его шутки и даже неизбежная матерщина, чрезвычайно виртуозная и замысловатая, – все это нравилось нам, мальчишкам.

Никита Васильевич был страстный рыболов и поэт. Однажды он прочитал нам сочиненное им стихотворение, не записанное им, конечно, на бумагу, а так, сложившееся в голове. Я запомнил одно только четверостишие этого стихотворения. Вот оно:

О чем шла речь дальше, я теперь не знаю. Сохранилась в памяти и одна частушка, сочиненная Никитой Васильевичем про колхозного конюха Ивана Грыбова, нет-нет да и прихватывающего своим курам горстку овса с конного двора:

Никита Васильевич был не только кузнец, но и на все руки мастер. Сделать из листа железа добротное ведро, или бидон, или хлебную плошку, или водосточную трубу (однажды он сделал себе железные калоши на валенки и шумно ходил в них и весной и осенью), покрыть железом крышу, сделать кадушку, сплести сеть, стачать сапоги, подшить валенки, вылудить и запаять самовар, вставить стекла – все это могли умные руки Никиты Васильевича. Теперь Никите Васильевичу семьдесят пять лет. Он уже не работает в кузнице, а получает от государства пенсию – двести семьдесят рублей, что по деревне совсем немало.

Никита Васильевич страдает тяжелой, почти не поддающейся лечению болезнью – алкоголизмом, страдает давно и сам про себя говорит так:

– Винища этого я выдул за свою жизнь омут, покарай меня бог, омут, то есть выдул я его не знаю сколько, и вообразить себе невозможно!

Будучи помоложе, крепко напивался наш кузнец, правда, ни разу не буйствовал, не дрался, хотя крепость руки была такая, что «даже если ударю по щеке, то все равно и из щеки брызнет кровь, покарай меня бог».

Я вспоминаю один курьезный случай, происшедший с Никитой Васильевичем. Дело было в престольный праздник, значит, много гостей сидело у Кузовых за праздничным столом. Хозяин постепенно сползал, сползал под стол и оказался под лавкой. Подвыпившие гости не заметили исчезновения хозяина и вскоре забыли о нем. Через некоторое время, придя в себя, Никита стал шарить вокруг руками: над ним – доска и под ним – доска, сбоку доска (стол деревенский с тумбочкой) и с другого боку – тоже, в общем-то, стенка. Чего тут думать, в гробу оказался кузнец. Гости уж разошлись, и в избе стояла тишина. Вдруг из-под лавки раздался неуверенный, но достаточно громкий крик:



– Караул!

– Лежи, лежи, черт пьяный, налил глаза-то! – закричала на мужа тетя Дарья.

– О, Даша! И ты, значит, со мной, ну ладно, ну хорошо!

И, не разуверясь в том, что лежит в гробу, но зато убедившись, что вместе со своей Дашей, кузнец уснул снова, на этот раз до полного отрезвления.

С годами, с приходом старости, кузнец стал бояться вина, научился месяцами не брать в рот и капли зелья, но болезнь есть болезнь, и иногда по селу пронесется скорбный слух: «Никита Васильевич опять разрешил». Говорят это женщины с искренним соболезнованием и жалостью к старику. Все прячут тогда от него водку, не дают ему ни под каким предлогом, а он целыми днями ходит из дома в дом, выпрашивая:

– Ну хоть капельку, ну хоть ради Христа, ну хоть маненечко, ну хоть вот сэстолько…

Прохворав недели две, возвращается на стезю и с омерзением и с бранью вспоминает дни только что пережитого кошмара:

– Позор, стыд, хуже нищего был!

Тотчас идет кузнец по всем домам, отдавая кому что задолжал, а главное, наказывая строго-настрого, особенно продавщице Лиде Жиряковой:

– Слышь-ка, ты мне, когда я опять разрешу, ни под каким видом не давай. На колени буду становиться, а ты не давай. Рубаху стану снимать, а ты не давай. Плакать начну, а ты не давай! Это я тебе тверезый, в памяти говорю.

Вот я гляжу на него и думаю: работал ты всю жизнь самую тяжелую работу, ел ты всю жизнь не самую богатую, не самую питательную еду, выпил ты за жизнь омут винища, и все же тебе теперь семьдесят пять лет, и ты еще бодр и можешь еще даже и работать. Сколько же здоровья было отпущено тебе природой, на сколько же лет было рассчитано твое сердце, если бы не травить, не изнурять, не убивать его одним из сильнейших и коварнейших ядов!

Редко бывает, чтобы жена в крестьянской семье сдала и оплошала раньше мужа, если, конечно, не какая-нибудь болезнь или беда. Но вот тетя Даша оплошала скорее. Она лежит неподвижно уже скоро год, не может разговаривать. Просит-просит чего-нибудь, а сказать не может. Прислушиваются, стараются, хотят ведь дать ей то, что она просит, да так и отступятся. А тетя Даша заплачет в бессилии и тоске. Вот если бы умела писать, то могла бы написать на бумажке, да иное было время, не выучила Дарья Кузова ни одной буквы. Посмеивалась, бывало: «Я и без грамоты семьдесят лет прожила, мимо рта куска не проносила». Да, вот когда понадобилась грамота.